Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так или иначе, центром всего этого маленького мирка была «жемчужина Густава», как все ее здесь называли, Ивонн Фонтана. Жена Густава была столь сногсшибательно красива, что часто ей хотелось стать хоть немного – впрочем, не слишком – безобразнее, ибо ей казалось, что это облегчило бы ей жизнь.
Ивонн, дочь часового мастера, была родом из баденского Визенталя, а в Базеле обучалась полировке золота, то есть умела придавать золотым украшениям законченную форму и соблазнительный блеск. Когда у нее родился ребенок от директора ювелирной фирмы и дело приняло неприятный оборот, Ивонн приняла предложение пожилого ювелира из Женевы, с которым вскоре стала совместно вести дело, потому что она была несравненной продавщицей: мужчины, платя деньги, смотрели только ей в глаза и совсем не смотрели на цену, а ювелир любил свою полную кассу больше всего на свете, он был дельцом с весьма изысканными манерами и по вечерам обедал со своей матушкой у нее в доме, порог которого Ивонн и ее сыну переступать не разрешалось.
Густав, который отправился в Лозанну, а затем в Женеву, чтобы пройти по местам жизни и деятельности своего кумира Вольтера, а также близкого Вольтеру кумира Руссо, и в тот момент усердно трудился над курсовой работой, посвященной сравнительному анализу понятия разума у Вольтера и Руссо, во время одной из своих прогулок по Женеве увидел Ивонн, которая оформляла витрину ювелирного магазина. Что произошло дальше, ни один из них никогда не рассказывал. Известно только, что Ивонн бросила свой ювелирный магазин, Густав забыл о своей курсовой работе, и оба той же ночью, со споим теперь уже общим сыном, покинули Швейцарию и на следующий день уже стояли в магазине у Вильгельмины.
Ивонн была прекрасна, словно золотой лак на старинной шкатулке, ее смуглая, отливающая янтарем кожа, ее черные вьющиеся волосы, ее темно-зеленые глаза, напоминающие опалы в оправе из драгоценного камня, завораживали настолько, что порой она отворачивала от людей голову, когда легкой узкой тенью пробегала по улице. Но отворачивалась она не всегда, временами она даже пользовалась своими чарами, останавливая свой взгляд на каком-нибудь мужчине, и тот моментально терял голову и замирал, а потом она вдруг начинала смеяться – и чары спадали. Это было великолепное зрелище – наблюдать, как рождается этот смех, как подрагивают уголки ее рта, приоткрывается рот, как ее белые зубки, безупречные, словно жемчужное ожерелье, вспыхивают между темными мягкими губами.
Свой мелодичный алеманнский диалект, вперемешку с французскими выражениями, она сохранила навсегда, она говорила на своем языке, носила яркие украшения, яркие шелковые платья и всегда выглядела элегантно, как восточная принцесса, как экзотическая бабочка из дальних солнечных краев, недоступно прекрасная, чужая и удивительная среди этих серых домов. Густав любил ее, и она любила его.
Тяжесть воздуха, которая словно вдавливала глаза и барабанные перепонки внутрь, – первое, что он почувствовал; секунды хватило, чтобы понять: речь идет о жизни и смерти. Чувство самосохранения, желание выжить – вот что заставило его в ту же самую секунду перекатиться в пустую выемку в породе, в то время как остальные, те, кто стоял рядом, не далее двух шагов, уже упали замертво, погребенные под обрушившейся кровлей пласта.
Наступившая тишина была странной и столь полной, что можно было потерять всякую ориентировку, не слышно было ни отбойных молотков, ни голосов, по которым можно было понять, где люди, – тишина была страшнее темноты, к которой они уже привыкли.
Угольная пыль постепенно развеялась, уносимая вентиляционным потоком. Йозеф увидел свою лампу, которая лежала рядом с ним на расстоянии протянутой руки, но дотянуться до нее он не мог, его зажало, и было никак не повернуться, чтобы пододвинуть лампу к себе. Он не знал, больно ли ему, все тело онемело, и только голова гудела, и беспорядочно, хаотично проносились мысли, внезапно складываясь в четкие, порожденные опытом приказы: «Лежать спокойно, сдерживать дыхание, не шевелить породу, попытаться найти вентиляционную трубу, чтобы постучать камнем и подать сигнал, попытаться выжить».
Свободной рукой он нащупал бутылку с водой, она была почти полная, и он поблагодарил Бога, что Тот оставил ему бутылку с водой. Но лампу было все-таки не достать, и он проклинал Бога, что Тот так отдалил от него свет. Он прислушался. Такая тишина еще никогда его не окружала. Могильная тишина. Он внутренне сжался.
Потом он увидел Марию, она стояла между двух рудничных стоек, они надломились, но все-таки пока еще держали породу, он хотел позвать ее, но горло онемело, он не мог издать ни звука, но Мария так и стояла перед ним.
Мария не знала толком, где она находится, она прокралась через боковые ворота, пробежала мимо кричащих, запачканных грязью мужчин, мимо конторы – прямо к вентиляционной шахте, ледяной воздух, поднимающийся из подземелья, трепал ее волосы, путался в одежде, приближались какие-то люди, она пролезла под распорками, ветер стал стихать, она поползла дальше на четвереньках, стальная лестница вела вниз, теряясь в глубине шахты, она стала спускаться, лестнице не было конца. Открылся поперечный коридор, она шла осторожно, пригнувшись, ведь он мог вести в слепой шахтный ствол, она подошла к бремсбергу, который довольно круто уходил вниз, уцепилась руками за опрокинутую вагонетку, приземлилась на каком-то горизонте, пошла туда, куда вели рельсы, и тут увидела Йозефа, он лежал между двумя сломанными стойками, она что-то прокричала ему, но он не ответил. Она звала его по имени, она кричала, но он только смотрел на нее в упор. Тишина – это тяжелое, сырое войлочное одеяло – была невыносима, она гудела в ушах, это был какой-то шорох, свист, то и дело прерываемый падающими каплями, а потом раздался шепот: «Рассказывай». Она прислушалась. Она не понимала, откуда этот шепот. Но снова отчетливо раздалось: «Рассказывай».
Она стала думать, бешено мчались секунды, которые казались ей часами, от стучащего, как молот, сердца кровь прилила к голове, но этот стук не рождал эхо, она сомкнула глаза от напряжения, а потом закричала, торопливо, захлебываясь: «Один парнишка-конюх, это та самая история про парнишку-конюха, они дразнили его поляком, по всему горизонту кричали „поляк", он рассердился, бросил лошадь и вагонетку посреди штрека, пошел к слепому стволу, взобрался по крепи наверх и сбросил лестницу вниз, в шахту. И все выглядело очень глупо, они сначала не поняли, что произошло, и вдруг видят: он сидит там, наверху, и не может спуститься, а они к нему добраться тоже не могут».
Она заговорила медленнее, открыла глаза и уже не спускала их с Йозефа, который иногда проявлял признаки жизни. «А потом целый отряд вскарабкался к нему наверх, они привязали его к себе веревкой, и целая смена пошла насмарку, потому что все хотели помогать. Когда они его наконец спустили и извинились за «поляка», он сказал им: "Я старопрусаци, старый пруссак, я мазуры, лютеранин", – и все покатились со смеху, прямо-таки катались по углю, а штейгер разозлился до того, что долго на них орал и всей смене назначил сто штрафных пунктов, а парнишке-конюху – еще десять дополнительно».
Улыбался ли Йозеф? Она этого не знала, он частенько улыбался, когда вот так задумчиво, как сейчас, смотрел перед собой. Тишина уже не была такой оглушительной, было слышно, как осыпается уголь и порода, скрипят стойки, где-то далеко из скалы лилась вода, поток воздуха из вентиляции стал сильнее и доносил теперь голоса. Она слышала дыхание Йозефа – или это было ее собственное дыхание? Не давая себе опомниться, она стала рассказывать другую историю, но не знала, чем эта история заканчивается. История о засыпанном шахтере, о нем ходило много историй, но ей надо было придумать свою, причем правдивую, всамделишную, Йозеф должен был поверить, что такое было на самом деле, надо рассказать так, чтобы он смог в нее поверить, как верят в жизнь, иначе рассказ не имеет смысла, и сама жизнь тоже не имеет смысла. Она сосредоточилась и спокойно начала свой рассказ, свято веря, что хороший конец придет сам собой: «Тот самый Козловский, который неделю пролежал в шахте засыпанный, вокруг него пять человек умерло, и когда они тех пятерых достали, то подумали, что Козловский тоже погиб, и стали готовиться к похоронам, и когда похоронная процессия была уже на полпути к кладбищу, и дети шли впереди и несли шесть табличек с именами умерших, хотя гробов было пять, и шахтерский оркестр играл траурный марш, такой медленный, красивый и печальный, и все медленно шли за этими табличками и за оркестром, то они обнаружили Козловского, живого и здорового, за одним из вентиляционных люков, а когда он узнал, что его сейчас собираются похоронить, то попросил себе итальянской колбасы и побежал, перебирая своими коротенькими ножками и жуя колбасу, следом за процессией, словно хромая собачонка, потом взял трубу, присоединился к оркестру, встал прямо за табличкой со своим именем, где был изображен большой черный крест, и стал наигрывать "Охотника из Курпфальца", так и шел с этой песней до самого кладбища».