Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как ни таись – все наружу выходит. Пальцы у него пожелтели, начался кашель. Милые мои, а у Дишки свое безумье! Он целыми днями курит, а она за жратву принялась. Он отправляет шпилитера за новыми табаками, а ей яства возят: сыры, лосось, икра и черт ее ведает что! Он высох, как кость, а она наливается жиром. В те времена платья шили с накладными карманами, так у нее все карманы шоколадом набиты были, мармеладками, изюмом, орехами! Я как-то зашла к ней в будуар: сидит в кресле перед буфетом и отщипывает то от этого, то от того. А там чего только нет, прям обжорка какая-то: пироги на смальце, халва, лакрица, царский пряник, рыба копченая и маринованная. У самого богатого богача, даже в Пурим, такого вы не увидите. А что я там делала? Это особый сказ. Они поссорились из-за чего-то с Гуткиндом, врачом нашим. Из-за чего – до сих пор не знаю. В те годы верили в кровопускание. А моя бабушка, олэхашолэм, меня научила когда-то этому делу. В чем тут искусство? Чикнешь по вене – а кровь сама себе вытекает. Ну, потом прикладываешь крахмал или паутину, или спирт втираешь. У меня для этого специальное лезвие было. Одним словом, Дишка желает, чтобы я ей пускала кровь. У нее, как она говорит, много лишней крови, и оттого все, мол, путается в голове. И пока она мне это рассказывает, она, милые, отрезает кусок голландского сыра, намазывает сливочным маслом, поливает медом – и в рот. Я объясняю: от сладкого кровь густеет, а она возражает: ты, мол, делай свое. Ну, открыла ей вену, а кровь – аж с пеной, с шипеньем. От денег я отказалась, у своих не беру. И вот, пока вожусь с ней, отворяется дверь. Входит Бендит. В роскошном шлафроке, расшитом по лацканам золотом, и люлька у него до колен. Дым – точь-в-точь труба, изо рта, из ноздрей. Клубы дыма. Я гляжу, а это не Бендит: весь иссох, под глазами торбы висят. Он даже меня не узнал, пришлось объяснять ему, кто я. Смутился, раскашлялся. Вижу: нет, не жилец. Столько курить, говорю, для здоровья вредно. А он с такой хитрецой: «А что же полезно?»
Детки мои, я тут до утра могла бы сидеть и рассказывать, но в чем суть? Вскорости он занемог. Приехал откуда-то доктор, курить запрещает. А пока доктор ему запрещает, он сидит и пускает ему клубы дыма в лицо. Раньше он, может быть, хоть по субботам себя соблюдал, а теперь, после доктора, начал дымить и в субботу. А чтоб с улицы не видали – велел окна завесить. Торговлю и мельницу отдал в руки служащим, гойим. Те обкрадывали его, грабили – а ему хоть бы что. Стало известно, что у Бендита кровохарканье. И как уголь весь почернел. Что тут долго расписывать, кто решил себя умертвить – тот того и добьется.
– Умер?
– А что же? Неужели ж воскрес? Сжег себе легкие. Лучше б он себе горло ножом перерезал…
– А она? С ней что было?
– Подождите… Я всегда, когда про него говорю, немножко поплакать должна…
Тетя Ентл продула нос и утерла глаза.
– На похоронах Дишка появилась среди людей в последний раз. Она стала в два раза толще. Не идет, а переваливается как утка. Слезинки не проронила. Некому было молитву сказать над могилой, пришлось это сделать шамэсу. Люди смотрят, а Дишка что-то жует. Детки мои, она стояла над свежей могилой мужа и жрала! Тут всем стало ясно, что нечистый в нее вселился. Приехал врач из Замосьца и, узнав про это, сказал, что у нее цестод. А это такая гадюка, что сидит в человеке и высасывает у него мозг. Заводится это от сладкого. Но почему бы ей было не попить глистогонной травы, не пососать вэрэм-цикерлэх, сахарков от червей? Ведь от этого можно избавиться! И потом: если в ком засел червь – человек тощает, с тела спадает, а эта толстеет! Нет, никакой это не был глист, а, скажу я вам, меланхолия. Было так: сидит она семь дней поминальных, если, конечно, она соблюдала это, и приходят евреи, чтобы, значит, в доме покойного помолиться. Приходят, а их не впускают. Женщины тоже явились – все-таки траур! – а двери на все щеколды позаперты. Еврейскую прислугу она разогнала, заодно и Мэндла-мэшорэса, а набрала себе гойим. Один из них, Щубак его звали, стал у нее за распорядителя, и на мельнице, и кругом. И был он пьяница и злодей. Покуда жил Бендит, они во дворе держали собаку. Собака, чтоб вы знали, – это страж богачей. Теперь же у Дишки развелась их целая стая. Люди мимо ходить опасались, набросятся – разорвут! И никто не знал, что там у Дишки творится. Посылает она за нашим Залманом-шпилитером и дает ему список: разве что птичьего молока привезти не велит. В больших городах есть магазины, где продаются исключительно деликатесы: колбасы такие, варенья, копчености, рыбья икра. И все это в баночках, знаете, или в коробочках. И конечно – страшно все дорогое. А главное – нечистое, трэйф! Но чистой пищей, кошерной – разве насытишь такую утробу? Евреи рассуждали так, что, мол, Залман не должен ей этого привозить. Но с другой стороны, чего не сделает человек ради заработка? Тем более Дишка с ним не торгуется, платит по всем счетам. Залман тоже не без резона: не я привезу – другой привезет, каждый рад заработать! Но правда, когда ей потом захотелось свининки – тут уж он ей не уступил. Ну и что же вы думаете? Отправила служанку к Мацеку-колбаснику, и та натаскала ей шпика и разных ветчин.
Опять за мной посылает. Я прихожу. Очень страшно было собак, но их привязали. Цепи лязгают, лай. Настоящие волки. От одного этого лая брюхатая женка скинуть могла б. Двор запущен, кругом кучи мусора. Забор сломан. Пристройки настежь, пустые. Вхожу, вижу Дишку. Детки мои, но это не Дишка. Это какая-то бабища, в два раза старше и в три раза толще. Такого я в жизни не видела: настоящая бочка. На плечах мяса наросли и свисают, аж боязно! Голос грубый, как у мужика, и сипит, как астматик. «У меня, – хрипит, – лишняя кровь, а ты хорошо это делаешь». А служанка несет уже таз. Дишка предупреждает: «Пусть течет, пока я сама не скажу». Вскрываю ей вену, и мигом – полтаза крови. Мне аж дурно стало, и только боюсь, не потерять бы сознание. Из нее течет, как из животного, а она сидит вот так, подливает себе вишневой настоечки и медовым пряничком заедает. На этот раз я деньги взять согласилась. У меня уже дети были и муж. Бендит – тот да, тот был моим родственником, а она-то мне кто?
Пробую поговорить с ней, хочу объяснить, что все это нехорошо, но она же как была гордой барыней, так и осталась. Я, между нами, за нее опасалась, не померла бы, шутка ль, столько крови зараз потерять! Но черт ее не побрал! И стала она посылать за мной каждый месяц. А сама – все толще и толще, не хотелось грешить, но скажу: от нее уже стало попахивать. При такой толщине невозможно быть чистой. Я пускала ей кровь, и это была для меня настоящая пытка. Потом умер Гуткинд, нам прислали нового лекаря, и больше меня к ней не звали – за что я благодарила Господа, да!
Нового доктора звали Липэ, и он все рассказывал в городе. Дишка уже не могла ходить. Ноги у нее разнесло, как колоды. Было трудно подобрать ей обувку. Старые платья на нее не налазили, а новых она не заказывала. Завернется в старую шубу или ротонду – и так и сидит. Залман привез ей мужские домашние туфли, в них она и просиживала весь день, на скамеечку ноги поставит, а служанка кормит ее, ну как ребенка… И вот так, сидя в кресле, она проела свою мельницу, лавки, дома, все, что было. Ее обворовывали, а что оставалось – ей в жерло отправлялось. Она даже камень Бендиту не поставила…