Шрифт:
Интервал:
Закладка:
При чем тут адская смола? Разве Татьяна винит его в каких-то грехах? Какое там! Татьяна безмятежна и… недоступна. Как абонент вне зоны действия сети. Его, Марка, сети. Смешно. Разве она хоть когда-нибудь была в его «сети»?
А что, мелькнула шальная мысль, если ее сейчас – в спальню?
Нет, вспомнил он о Полине, нехорошо как-то. Да и вряд ли Татьяна охотно отзовется на его… приглашение, в какой бы форме оно ни было сделано. Не силой же ее тащить… И даже если получится… Разве она станет от того «доступнее»? Разве перестанет глядеть безмятежно равнодушными глазами? Как будто не на Марка смотрит, а… А черт ее знает, на что она смотрит. Его, Марка, тут словно бы и нету. Смотрит – и не видит. Как говорили в детстве, я тебя в упор не вижу.
Наверное, если бы Татьяне пришлось кого-то убить, она смотрела бы точно так же – бестрепетно и безмятежно. Интересно, а если бы ее саму убивали? Или если Марк кого-нибудь убьет – не в книге, а по-настоящему, – в ее глазах хоть какое-то подобие интереса появится?
Ему часто приходили в голову всякие эдакие мысли. Не из‑за того, разумеется, что ему действительно хотелось кого-нибудь убить. Но – он же писатель, разве нет? Мысли – его работа. Его хлеб и мясо. Хлеб и вино, вспомнилось вдруг, во время таинства евхаристии[16]пресуществляются в плоть и кровь Господнюю. Пожалуй, и с книгами так: черные слова на белом листе – ни съесть, ни выпить, ни поцеловать[17]– превращаются в живую плоть и кровь. Надо бы это записать, хорошая мысль. Вот, кстати, как забавно: в мыслях может целая жизнь пройти – а то и не одна, – а тут, «снаружи», и секунды не пролетит. Кажется, он только что попросил ее «не наезжать»…
– Это я?! Я – наезжаю? – Татьяна даже в кресле выпрямилась. Вот как удивилась. – Впрочем… – Она осеклась, вздохнула, – извини, если что-то такое получилось. Я, – ее голос звучал огорченно, почти виновато, – я не хотела. Честное слово. Просто… ладно, может, ты и прав. Может, я и впрямь каких-то нужных вопросов не задаю. Ну… как будто меня не интересуют твои замыслы и все такое. Интересуют, очень интересуют, ты же знаешь! – Татьяна говорила быстро, с чувством, проникновенно, даже кулачки стиснутые к груди прижала и брови нахмурила, точно стараясь поймать ускользающую мысль. – Но глупо же, в самом деле, про Тибет или Антарктиду спрашивать. А уж по телефону задушевные разговоры вести и вовсе как-то… А если не по телефону – когда? Ты у этой твоей, как там ее, Прасковьи… – Она, разумеется, отлично помнила названное Ген-Геном имя, но словно за язык кто-то тянул – съязвить. Может, Пушкин, наше все, Александр Сергеевич с его «звала Полиною Прасковью»? – Ты у нее практически поселился. Времени там куда больше, чем дома, проводишь…
– Ну ты же сама говорила, – воспрял Марк: все-таки разговор, кажется, выруливал в нужном, в правильном направлении. – Мол, вдохновляйся, где хочешь.
Любопытно, подумала Татьяна. Он даже не спросил, откуда ты знаешь, да еще в деталях? Про «Прасковью» и вообще. Ах, ну да, если друг Женька доложил про замысел романа о балете, то уж про роман, так сказать, в реальной жизни, наверняка во всех подробностях расписал, об этом Марк должен был в полсекунды догадаться.
Наверху, на втором этаже, что-то стукнуло. Ксения подслушивает? Вот еще не хватало! Конечно, ничего особенно секретного Татьяна Вайнштейну не говорит, ну и он ей соответственно. Но все-таки не для детских это ушей, пусть даже Ксения давно уже не ребенок. Некстати это. Или показалось?
Она пожала плечами.
– Да я, собственно, и сейчас не возражаю, вдохновляйся. Просто ужасно неприятно, когда посторонние про твои замыслы знают больше, чем я. Выходит, как будто я скотина равнодушная, как будто мне на тебя наплевать. Как будто все твое, все, что для тебя важно, мне… как Ксюха говорит, фиолетово. Но ты ведь не думаешь, что мне безразлично?
– Да ну нет, конечно, что ты! – горячо заверил ее Марк, сам себе удивляясь. Зачем он сказал «нет, конечно», если хотел сказать прямо противоположное, что ему давно кажется, что ей наплевать. Вот правда-правда хотел!
– Забавно, – усмехнулась Татьяна, – как язык меняется. Говорят, портится, а мне кажется, что ничего подобного. Помнишь, мы говорили «до лампочки»? А Ксюха говорит «фиолетово». В «до лампочки» хоть какая-то логика присутствует, а «фиолетово» настолько бессмысленно, что гораздо лучше выходит. Правда?
Марк хотел что-то ответить, но она уже говорила дальше:
– Кстати. Ты уж сам с ней поговори, ладно?
– С Ксюхой? О чем? – Марк не то чтоб не понял, но…
– Ой, ну не пугайся. Я ж не говорю, что тебе нужно ей исповедаться. Не по носу табак, молода она еще, чтоб перед ней распинаться. Просто пообщайся, вы же сейчас редко видитесь. Ну и если вдруг вопросы станет задавать, ты сам – ну так, слегка – все объясни, успокой…
– Ты полагаешь, ей нужны объяснения?
– Без понятия. – Очень искренне сообщила Татьяна, даже плечами пожала, для убедительности. – Вот честно. Может, и нет. Ксюха, слава богу, все-таки большая уже девочка. У нее какая-то своя интересная жизнь, а мы с тобой – скучные старперы, наше дело – двадцать пятое. Но черт ее знает. А то я что-то начинаю себя чувствовать юной мамочкой, которая вся такая в трепете ждет, как ее малыш спросит, откуда дети берутся. И паникует заранее, и придумывает, как и что говорить, хотя, может, достаточно будет сказать, что вот захотели – и оп-ля, монтаж, как в «Человеке с бульвара Капуцинов». Но само ожидание детских вопросов – это ужас, конечно. И уж тем более мне не хочется в испорченный телефон играть. Совсем не мой жанр. Всегда лучше напрямик.
Марк повздыхал, подергал плечом – объясняться с дочерью ему явно не хотелось, он вообще не терпел «объяснений», – но все-таки пошел. Татьяна вдруг почувствовала, как горло сжимает колючее душное кольцо, и во рту горько, и подвздошье заливает ледяная волна паники – как на экзамене. Что за чушь?! Никогда она не паниковала на экзаменах – ни в сессию, ни на дипломе. А уж сейчас-то с чего? Ничего же ужасного не происходит. Вообще ничего не происходит, если подумать.
Пустяки.
Пока что у нее все отлично получается, этот раунд она провела виртуозно, с блеском, ни единой фальшивой ноты, умница. И про Ксению очень к месту удалось напомнить. Грешно, конечно, детьми как оружием пользоваться, но тут уж, знаете ли, не до жиру, быть бы живу. Если любящая доченька Вайнштейну скандал закатит – и прекрасно. Это Татьяне ни намека на какие-нибудь личные чувства или обязательства допускать нельзя. Любая попытка давить – признание своего поражения. Дочь – дело другое. Ей не скажешь, что я, мол, свободный человек и кольцо у меня на пальце, а не в носу. Она имеет право обвинять. Хотя вряд ли станет. Ей все это по большому счету… да-да, фиолетово. Но вот носик сморщить неодобрительно – это она может. И такое вот легкое, почти равнодушное неодобрение – это будет еще лучше: когда тебя кто-то обвиняет, ты – особенно если обвинения справедливы – автоматически защищаешься, а когда все мило улыбаются и кивают «все в порядке, милый», начинаешь сам себя грызть. Ну если, конечно, ты склонен к самокопаниям. А уж Вайнштейн к ним не просто склонен, он себя насмерть загрызть может, если никто не остановит.