Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Возвратившись, Али-паша тотчас принял его с большими почестями и чрезвычайно ласково. Видно, у этого паши, который узнавал людей знатного происхождения по вьющимся волосам, маленьким ушам и белым рукам, были также какие-нибудь приметы, по которым он узнавал и гениальных людей. Как бы то ни было, дружба его к лорду Байрону сделалась столь сильною, что он называл его своим сыном, просил, чтобы тот звал его не иначе как отцом, и двадцать раз в день посылал к лорду шербетов, плодов и варенья. Наконец, прожив с месяц в Тебелене, лорд Байрон отправился в Афины, прибыл в столицу Аттики, остановился в доме вдовы вице-консула, мистрисе Теодоры Макри, и, уезжая из города Минервы, посвятил старшей дочери своей хозяйки песнь, которая начинается следующими словами: «Дева афинская, теперь перед разлукой возврати, о, возврати мне мое сердце!» Наконец, он поехал в Смирну, и там, в доме генерального консула, откуда переехал к нам на корабль, окончил две первые песни «Чайльд-Гарольда», которые начал месяцев за пять перед тем в Янине.
В самый день приезда лорда Байрона на корабль я напомнил ему о том, как он вышел из коллегиума Гарро-на-Холме. Байрон всегда любил детские воспоминания и долго проговорил со мною об учителях, о Вингфильде, которого он знал, и Роберте Пиле, с которым был очень дружен. В первые дни нашего знакомства это был единственный предмет наших разговоров. Потом мы стали рассуждать об общих предметах; наконец мы перешли к дружеской беседе, и так как мне нечего было рассказать ему о себе, то речь шла большею частью о нем.
Характер пэра-поэта, сколько я мог судить по этим разговорам, был смесью самых разнородных, противоположных чувствований: он гордился своею знатностью, своей совершенно аристократической красотой, своим искусством во всех телесных упражнениях, часто толковал о том, как хорошо бьется на кулаках и фехтует, и никогда не говорил о своем гении. Он был очень худ, но с этого времени чрезвычайно боялся растолстеть. Впрочем, может быть, что он делал это из подражания Наполеону, от которого был тогда в восторге: Байрон и подписывался так же, как он, начальными буквами своего имени и фамилии, Н. Б., — Ноэль Байрон. Прилежное чтение Юнговых «Ночей» придало ему страсть к мрачным впечатлениям, и эта страсть, примененная к нашим антипоэтическим обществам, была часто смешна: он сам это чувствовал и иногда, пожимая плечами, говорил о знаменитых ньюстедтских ночах, когда он и его приятели старались воскресить Генриха V и Шиллеровых разбойников. Но в глубине сердца он чувствовал потребность в чудесном, в котором образованный мир ему отказывал, и он приехал искать его в странах древних воспоминаний, посреди племен, бродящих у подножия гор с дивными именами, гор, которые зовут Афоном, Пиндом, Олимпом. Тут ему было легко и привольно. Он говорил мне, что со времени выезда своего из Англии идет на всех парусах.
После меня, из живых существ на корабле, он всех более полюбил Никка, орла, которого я ранил в Гибралтаре и который почти всегда сидел на борте баркаса, стоящего у подножия грот-мачты. С тех пор как высокочестный поэт прибыл к нам на корабль, Никку стало гораздо лучше жить: Байрон сам всегда кормил его, обыкновенно голубями и курицами, которых повар должен был сначала зарезать, и притом где-нибудь подальше, потому что лорд Байрон не мог видеть, как режут какое-либо животное. Он сказывал мне, что, когда ездил к дельфийскому источнику, там вдруг поднялось двенадцать орлов, что бывает очень редко, и это предзнаменование на горе, посвященной богу поэзии, подало ему надежду, что потомство, подобно этим благородным пернатым, при знает его поэтом; ему также случилось подстрелить орленка на берегу Лепантского залива, близ Востицы, но тот, несмотря на все его попечения, вскоре умер. Никк казался очень благодарным за старания своего поставщика и, увидев его, радостно вскрикивал и начинал махать крылом. Зато лорд Байрон брал его в руки, чего никто из нас не смел делать, и орел даже ни разу не оцарапал его. Байрон говорил, что так и надобно обходиться с животными дикими или свирепыми. Это средство удалось ему с Али-пашою, со своим медведем, со своей собакою Ботсвайном: она умерла, а он до последней минуты ласкал ее и обтирал голыми руками смертоносную пену, которая текла у нее изо рта.
Я находил в лорде Байроне большое сходство по характеру с Жан-Жаком Руссо. Однажды я сказал ему об этом, но, по тому, как он начал опровергать это сравнение, я тотчас заметил, что оно ему неприятно. Байрон говорил, что, впрочем, не я первый сделал ему такой комплимент; и он произнес это слово с особенным выражением, не придавая ему, однако же, точного значения. Я надеялся, что этот спор вы» кажет мне какие-нибудь черты его характера, и потому продолжал поддерживать свое мнение.
— Впрочем, — сказал он, — вы, любезный друг, заразились общею болезнью, которую я, кажется, сообщаю всем окружающим. Как скоро кто меня увидит, сейчас начинает с кем-нибудь сравнивать, а это для меня очень невыгодно: надобно думать, что я не довольно оригинален, чтобы быть самим собою. Никого на свете не сравнивали столько, как меня. Сравнивали меня и с Юнгом, и с Аретином, с Тимоном афинским, с Гопкинсом, с Шение, с Мирабо, с Диогеном, с Попом, с Драйденом, с Борисом, с Севеджем, с Чаттертоном, с Чорчилем, с Кином, с Альфиери, с Броммелем, с алебастровою вазою, освещенною изнутри, с фантасмагорией и с бурею. Что касается до Руссо, то, я думаю, я ни на кого не похожу так мало, как на него. Он писал в прозе, я пишу стихами; он был разночинец, я — вельможа; он философ, а я ненавижу философию; он издал первое свое творение уже сорока лет от роду, я начал писать восемнадцати лет: первое его сочинение было с восторгом принято всем Парижем, а мое разругано критиками во всей Англии; он воображал, что весь свет против него в заговоре, а, судя по тому, как люди со мной обходятся, кажется, они уверены, будто я составляю против них заговор; он очень хорошо знал ботанику, а я только люблю цветы; у него была дурная память, у меня память превосходная; он писал с трудом, а я пишу без малейших поправок; он никогда не умел ни ездить верхом, ни фехтовать, ни плавать, а я один из лучших пловцов во всем свете, хорошо фехтую, особенно палашом, ловко бьюсь на кулаках, — так, например, я однажды у Джемсона сбил с ног Порлинга и переломил ему ключицу; — верхом езжу я тоже недурно, только немножко робко, потому что, учась вольтижировать, сломал себе два ребра. Вы видите, что я ничем не похож на Руссо.
— Но вы, милорд, говорите только о наружных противоположностях, а не о сходстве, которое можно найти между вашими душами и талантами.
— Да скажите же, ради Бога, мистер Джон, что ж между нами общего?
— Вы не рассердитесь?
— Нисколько.
— Всегдашняя скрытность Руссо, недоверчивость к дружбе и людям, неуважение к внутреннему самосознанию и расположение отдавать свои действия на суд публики, все это есть и в вас. Руссо написал свою «Исповедь», род монумента самому себе, а вы читали мне две песни Чайльд-Гарольда, которые очень похожи на недоконченный бюст автора «Часов досуга» и «Сатиры» на английских поэтов и шотландских критиков.
Лорд Байрон задумался.
— Надобно признаться, — сказал он, наконец, — что вы ближе всех других моих судей подошли к истине, и в таком случае она очень лестна для меня. Руссо был великий человек, и я очень благодарен вам, мистер Джон. Что вы не пишете в журналах? По крайней мере хоть один человек судил бы обо мне справедливо.