Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Затем весной 1926 года она влюбилась в Джулиана Инглиша и поняла, что никого никогда не любила. Вот смешно-то. Смешнее и не придумаешь. Он жил рядом, приглашал ее повсюду, целовал на прощанье, то не замечал ее, то искал с ней встречи, а потом переставал замечать, ходил вместе с нею в школу танцев, в детский сад, в частную школу — она знала его всю жизнь: пряча, вешала его велосипед на дерево, намочила однажды штанишки у него на дне рождения, их вместе купали в одной ванне две старшие по возрасту девочки, у которых теперь уже свои дети. Он сопровождал ее на ее первый бал, прикладывал ей к ноге глину, когда ее укусила оса, разбил ей до крови нос и так далее. Для нее, оказывается, никогда никого другого не было. Не существовало. Она немного боялась, что он по-прежнему любит свою полячку, но не сомневалась, что ее он любит больше.
Сначала они не хотели признаться даже себе в том, что влюбились, и не придавали значения участившимся встречам вплоть до того дня, когда он пригласил ее пойти с ним на бал в честь Дня независимости. На такое празднество полагается приглашать за месяц вперед, причем приглашать девушку, которая тебе нравится больше всех. На этот раз он пригласил ее по собственной инициативе. А на первый в их жизни бал его мать велела ему пригласить ее. Бал в честь Дня независимости был не простым танцевальным вечером, и все дни между днем, когда она приняла его приглашение, и днем бала они об этом помнили. Девушке полагалось чаще, чем с другими, встречаться с тем, кто будет сопровождать ее на этот бал. «Ты теперь моя девушка, — говорил он. — По крайней мере, до окончания бала». Или она звонила ему и говорила: «Не хочешь ли поехать в Филадельфию со мной и мамой? Ты теперь мой кавалер, поэтому я звоню тебе первому, но ты вовсе не обязан соглашаться, если тебе не хочется». И когда он целовал ее, она чувствовала, что он хочет понять, насколько она опытна. Сначала их долгие поцелуи были именно такими: бесстрастными, ленивыми и полными любопытства. Они замирали в поцелуе, потом она откидывала голову и улыбалась ему, а он ей, а затем, не говоря ни слова, снова прижимали губы к губам. Так они и продолжали целоваться, пока однажды вечером, когда он проводил ее домой после кино, она не поднялась на минуту наверх и не увидела, что ее мать крепко спит. Он был в уборной на первом этаже и услышал, что она спустилась по черной лестнице и проверила дверь на кухню. Они вошли в библиотеку.
— Хочешь стакан молока? — спросила она.
— Нет. Из-за этого ты и ходила на кухню?
— Я хотела посмотреть, дома ли служанки.
— Дома?
— Да. Черный ход заперт.
Она протянула руки, и он обнял ее. Сначала он лежал головой у нее на плече, а затем она, дернув шнур торшера, погасила свет и подвинулась на тахте так, чтобы он мог лечь рядом. Он поднял ее свитер, расстегнул лифчик, а она расстегнула его жилет, и он снял его и вместе с пиджаком бросил на пол.
— Только… Только не забывайся, милый, ладно? — сказала она.
— Ты не хочешь? — спросил он.
— Больше всего на свете, любимый. Но я не могу. Ни разу не делала. Для тебя я это сделаю, но не здесь. Не… ты понимаешь. Я хочу в постели в спокойной обстановке.
— Ты ни разу этого не делала?
— До конца никогда. Не будем говорить об этом. Я люблю тебя и хочу быть с тобой, но здесь я боюсь.
— Ладно.
— Ах, Джу, еще раз. Почему ты так ласков со мной? Никто не мог бы быть таким нежным. Почему?
— Потому что я тебя люблю. Я всегда любил тебя.
— О, любовь моя! Милый!
— Что, родная?
— Я больше так не могу. У тебя есть это? Ну, ты знаешь.
— Есть.
— Как ты думаешь, все будет в порядке? Я так боюсь, но остановиться сейчас — это просто глупо. Правда?
— Да, родная.
— Я просто с ума схожу…
За столом сидели Лют и Ирма Флиглеры, Уиллард и Берта Доаны, Уолтер и Элен Шейферы, Харви и Эмили Зигенфусы, Немец (Ральф) и Фрэнни Снайдеры, Вик и Моника Смиты и Дьюи и Лоис Харгенстины. С того места, где он сидел, сбоку и почти позади оркестра, практически у барабанщика на коленях, Алю Греко было видно их всех. Он знал всех мужчин в лицо, Люта Флиглера и Немца Снайдера называл по имени, а с остальными просто здоровался, не добавляя имени, и они отвечали ему, не называя его ни Аль, ни Греко. Он был знаком с Ирмой Флиглер и, когда разговаривал с ней, величал ее миссис Флиглер. С Фрэнни Снайдер он тоже был знаком, и если бы разговаривал с ней, то мог бы называть ее Фрэнни, или Малышка, или как угодно, но обычно ограничивался лишь коротким «Привет!» и сдержанно кивал. Какого черта! Она была замужем, хоть и за этим Немцем, но все-таки, и, насколько Алю было известно, была добродетельна, как сама матерь божья (а матерь божья, порой думал Аль, вовсе и не была добродетельна), уже целых два года. Поэтому заговаривать с ней не имело смысла. Кто знает, что вообразит этот крикливый юнец, ее муж, если увидит их за беседой? И что натворит. Кроме того, нельзя судить о Малышке по одному вечеру два года назад. Быть может, это был единственный раз, когда она изменила своему горлопану, и обвинять ее нельзя. Она легко досталась Алю, можно сказать, легче других. Он знал ее еще по школе, но потом, когда они выросли, редко встречал ее на улице. А когда видел на улице, она говорила: «Здравствуй, Тони Мураско!», он же отвечал: «Привет, Фрэнсис!» А потом он прочел в газете, что она выходит замуж за Немца Снайдера, и пожалел ее, потому что знал, что представляет собой Немец: горластый куклуксклановец, который, частенько получая по морде за глупые шутки в адрес католической церкви, тем не менее всегда старался приударить за католичками, что ему и удавалось. Когда Аль прочел об их свадьбе, он решил, что Фрэнсис забеременела, но ошибся. Получилось так, что отец Фрэнсис, Большой Эд Кэрри, полицейский, застал свою дочь и Снайдера в несколько неловкой ситуации и потребовал от Снайдера либо жениться, либо умереть. Аль об том не знал. Но зато ему было известно, что вскоре после свадьбы Немец, которого девицы из «Капли росы» звали Ральфи, снова там появился. Он никогда не давал чаевых и считался одним из самых нежелательных клиентов заведения. Однажды, два года назад, Аль ехал через Кольеривилл и увидел Фрэнсис. Она ждала автобус. Он остановился.
— Подвезти тебя? — спросил он.
— Нет… А, это ты, Тони? — узнала его она. — Ты возвращаешься в город?
— Так точно, — ответил Аль. — Садись.
— Видишь ли, не знаю…
— Как угодно. Мне-то что… — И потянулся закрыть дверь.
— О, я хотела… Я поеду с тобой. Только ты высадишь меня где-нибудь…
— Садись, объяснишь по дороге, — сказал он.
Она села, и он угостил ее сигаретой. Она ездила в Кольеривилл к бабушке. Она охотно закурила, выпила и легко согласилась немного покататься. Кататься и вправду долго не пришлось: в полумили от шоссе между Гиббсвиллом и Кольеривиллом у плотины был сарай для лодок. Во всей этой истории ощущалась какая-то неловкость, вроде когда имеешь дело с родственницей. Он помнил Фрэнсис в школе маленькой девочкой, и вдруг в один прекрасный день совершенно неожиданно перед тобой женщина, причем с опытом и все такое прочее — вот в этом и крылась неловкость. Как будто нашел деньги на улице: не зарабатывал, не добывал… Должно быть, и она испытывала то же самое, потому что если уж кого не пришлось уговаривать, так это ее в тот раз. Но по дороге домой она сказала: «Если ты кому-нибудь проболтаешься, убью. Я не шучу». И было видно, что она не шутит. Она отказалась от новых с ним встреч и не разрешила ему ни звонить ей, ни пытаться увидеть. Она, казалось, чуть жалела о случившемся, но он не был уверен, не притворяется ли она и тут. Он часто вспоминал это. И вспомнил сейчас, заметив, что она смотрит, как Немец танцует с Эмили Зигенфус, просунув колено между ее ног и делая вид, будто они танцуют так же, как и все остальные Сукин сын! Фрэнни — хорошая баба. Она нравилась Алю. А вот этот Немец — хорошо бы влепить ему как следует! И почему это женщинам (за исключением монахинь, весь женский пол он называл несколько по-другому) почти всегда достается какое-нибудь дерьмо? Очень редко им удается заполучить хорошего парня. Как Флиглер, например.