Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иногда случалось, что госпожа Агнон авторитетным, не терпящим возражений тоном делала какое-то замечание: сказала — как отрезала. И однажды господин Агнон ответил ей. Голова его при этом была склонена, и язвительная, саркастическая улыбка едва тронула его губы:
— Позволь мне, пожалуйста, быть хозяином в моем доме, пока в нем пребывают гости. Как только они уйдут, ты тут же станешь полновластной госпожой.
Я ясно и четко помню эту его фразу. И не только потому, то исподтишка внедрилось в нее неожиданное озорство (в наши дни можно было бы определить его тон как попытку диверсии), но, главным образом, из-за слова «госпожа», которое не было обычным, принятым в иврите словом, используемым для этого понятия: Агнон произвел свое слово от ивритского «адон» (так называют только мужчин) прибавив к нему окончание женского рода — так получилась у него «адонит». С тем же словом я вновь столкнулся спустя много лет, когда читал его рассказ «Госпожа и коробейник», где в названии снова стояло это «адонит». Кроме Агнона я никогда не встречал ни одного человека, который употребил бы это слово в том же смысле, что и Агнон. Впрочем, может и Агнон, употребляя его, не имел в виду просто «госпожу», а подразумевал нечто иное.
Трудно знать: ведь он был человеком с тремя и даже более тенями.
* * *
Моя мама относилась к господину Агнону — как бы это сказать — словно стояла на цыпочках. Даже когда она в его доме сидела, она сидела «на цыпочках». Сам Агнон почти не разговаривал с ней, почти всегда он беседовал с отцом, но в то время, как он обращался к отцу, взгляд его, казалось, на секунду задерживался на лице мамы. В тех же немногих случаях, когда он обращался к маме, глаза его избегали встретиться с ней взглядом и смотрели на меня. Или в окно. А возможно, все было иначе, и только в моем воображении это так. Ведь живое воспоминание подобно зыби на воде, либо нервному подрагиванию шкуры газели, готовой вот-вот сорваться в бегство. Живое воспоминание возникает внезапно и пробирает дрожью, но у этой дрожи несколько разных эпицентров и разные ритмы — прежде чем воспоминание окаменеет, застынет и превратится в память.
Весною 1965 года, кода вышла моя первая книга «Земли шакала», я послал ее дрожащей рукой Агнону, написав на титульном листе то, что написал. Агнон ответил мне чудесным письмом, о книге высказал то, что высказал, а в конце своего послания написал:
«Слова, что написал ты на своей книге, вызвали перед взором моим образ твоей матери, да покоится она с миром. Я помню, как однажды, пятнадцать или шестнадцать лет назад, она принесла мне от имени твоего отца, да продлятся дни его, одну из его книг. Возможно, ты тоже был тогда с ней. Войдя, она остановилась на пороге, и речи ее были немногословны. Но лицо ее, прелестное и наивное, стояло передо мною долгие дни. С наилучшими пожеланиями, Ш.И. Агнон.»
Мой отец по просьбе Агнона перевел ему из польской энциклопедии статью «Бучач», когда тот готовился писать «Город и все, что наполняет его». Он считал Агнона «писателем диаспоры» и говорил о нем, слегка кривя губы:
— В его книгах нет размаха крыльев, нет трагического взлета, нет даже здорового смеха, а все только потуги на умничанье да колкости. А если встречаются у него там и сям прекрасные описания, то уж он не успокоится и не отложит свое перо, пока не утопит их окончательно в лужах клоунского многословия и галицийских шуточек…
Мне кажется, что рассказы Агнона представлялись отцу чем-то вроде ответвления литературы на идише, а литературу на идише он не любил. У него был темперамент литовских противников хасидизма. Он всегда питал отвращение к сверхъестественному и магии, к избыточной чувствительности, ко всему, что окутано туманом романтизма или мистики, ко всему, что имеет целью вскружить человеку голову эмоциями и лишить его разума. Только в последние годы жизни вкус отца изменился, и он стал находить определенную прелесть в сказках, в хасидских сказаниях, в рассказах И. Л. Переца, в некоторых рассказах на идише, и, возможно, в кое-каких произведениях Агнона. То, что прежде вызывало у него кривую усмешку, то, что он когда-то называл с презрением «мистика» «фольклор», «бабушкины сказки», к концу жизни привлекало его. Конечно, в академическом послужном списке моего отца написано, что его исследовательская деятельность на последнем этапе жизни связана с неизвестной рукописью И. Л. Переца. (Подобно тому, как в свидетельстве о смерти моей бабушки, умершей от переизбытка чистоты, значится только, что умерла она от разрыва сердца). Таковы факты. Какова же истина — этого я не знаю, потому что об этом мы с отцом никогда не говорили. Он почти никогда не говорил со мной о своем детстве, о своих любовях, вообще о любви, о своих родителях, о смерти брата, о своей болезни, о своих страданиях, о страданиях вообще. И о смерти мамы мы ни разу не говорили. Ни слова. Правда, и я ничем не помог ему, я ни разу не захотел начать с ним разговор, в конце которого могло открыться Бог весть что. Если бы я стал записывать здесь все, о чем мы не разговаривали, я и мой отец, то этого хватило бы на целых две книги. Много работы оставил мне мой отец, и по сей день я все еще тружусь.
* * *
Мама, бывало, говорила об Агноне:
— Этот человек видит многое и понимает многое…
А однажды сказала:
— Возможно, он не такой уж хороший человек, но он, по крайней мере, знает, что хорошо, что плохо, а еще он знает, что у нас нет особого выбора.
Она читала и перечитывала почти каждой зимой рассказы Агнона, вошедшие в его книгу «На скобы замка». Быть может, находила в них отзвук своей печали и своему одиночеству. Я тоже время от времени перечитываю слова Тирцы Мазал, урожденной Минц, открывающие рассказ «Во цвете лет»:
Во цвете лет умерла мать моя. Тридцать лет и один год было ей, когда она умерла. Скудны и бедственны были дни двух ее жизней. Целый день сидела она дома и из дома не выходила… В безмолвии застыл наш печальный дом, двери его для чужих не отворялись. В постели лежала мать моя, и речи ее были немногословны…
Да ведь почти этими же словами описал Агнон мою мать: «Войдя, она остановилась на пороге, и речи ее были немногословны».
Я же, со своей стороны, спустя много лет, в свою книгу «Начинаем рассказ» включил статью под названием «Кто пришел?» Эта статья посвящена началу рассказа «Во цвете лет». Там я задержал свое внимание на фразе: «Целый день сидела она дома и из дома не выходила». На первый взгляд, это тавтология: вторая половина фразы не более, как точное повторение ее первой половины.
«Нет во второй части фразы, — написал я, — ни грана информации, которая не была бы передана нам уже в первой части… Но действие этой фразы, как и большинства фраз пролога «Во цвете лет», по сути, — в самом наличии двух частей—близнецов. За этим элементом равновесия скрывается здесь семейная действительность, внутреннее равновесие которой, вопреки внешне устойчивому фасаду, постепенно расшатывается».
Мама не сидела целый день дома. Выходила из дому довольно часто. Но и о ней можно сказать, что скудны и бедны были дни двух ее жизней.