Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Может быть, Вам покажется неприятной, голубчик Аполлон Николаевич, эта злорадность, с которой я Вам описываю Тургенева, и то, как мы друг друга оскорбляли. Но, ей-Богу, я не в силах; он слишком оскорбил меня своими убеждениями. Лично мне все равно, хотя с своим генеральством он и не очень при влекателен; но нельзя же слушать такие ругательства на всю Россию от русского изменника, который бы мог быть полезен. Его ползание перед немцами и ненависть к русским я заметил давно, еще четыре года назад. Но теперешнее раздражение и остервенение до пены у рта на Россию происходит единственно от неуспеха „Дыма“ и что Россия осмелилась не признать его гением. Тут одно самолюбие, и это тем пакостнее».
– Ну, это уже конец? – спросила женщина.
– Там есть немножко еще, но я хотел перечитать именно эту часть.
Он выключил свет и сполз по кровати ниже.
– А у него что, долги были и впрямь а-а-гро-менные?
– Да, видимо, довольно крупные. Пришлось уносить ноги. И довольно долго потом жить за границей. Два или три года. Все это время он ужасно тосковал по родине. Но тут еще такой вопрос: неизвестно, может быть, живи он в это время в России, его бы все равно мучила та же тоска? Я хочу сказать, ну вот он в Россию вернулся, даром потеряв в Европе три года и все деньги, которые сумел назанимать, и что хорошего Россия ему дала? Ведь все равно же денег у него не прибавилось или, во всяком случае, прибавилось не настолько, сколько ему было нужно! Что хорошего, если бы он вернулся в Россию, а писать не смог? Когда он говорит о России, он очевидным образом имеет в виду себя и свое творчество, а когда Тургенев говорит о Германии, имеет в виду себя и свое. Один писатель ставит один регион и народ выше другого, потому что с этим регионом и народом в прошлом были связаны некоторые его удачи в литературе. А игрок-то он был паршивенький.
– Но когда-нибудь он выигрывал?
– Он каждый раз вначале немножко выигрывал, но потом его охватывал азарт, он видел, что другие игроки ставят больше и больше выигрывают, и ему казалось, что раз им можно, стало быть, можно и ему. И говорил себе: конечно, мне-то ведь деньги куда нужней, чем им! Но ему, похоже, все время не хватало какой-то малости, чтобы выиграть по-настоящему много, и всякий раз кончалось тем, что он все просаживал, писал длиннейшее письмо другу, в котором объяснял, как это случилось, просил никому не говорить и умолял одолжить денег – обычно во второй или третий уже раз, – или просил аванс за новую книгу, или повторить аванс…
– А другие игроки тоже все были писатели?
– Не надо над этим смеяться. Хотя, между прочим, кто-то из писателей там мог быть и кроме него – может, один или двое, – но много ли писателей ты встретишь в казино у рулетки?
– А тот, второй писатель, которого он так ругает, играл?
– Нет. Он был богатым человеком. А про его генеральство ты только что сама слышала. Этакий сноб – как минимум по отношению к человеку, чье положение заведомо ниже, – к тому, кто, проигравшись в пух и прах, думал, что его снедает ностальгия по России, тогда как на самом деле это была ностальгия по удаче, хоть по какой-нибудь, хоть по каким-нибудь деньгам и покою. Но конечно же, будучи тем, кем он был, он не мог позволить себе удачу, пусть даже маленькую, поэтому не мог разжиться даже маленькими деньгами или хоть как-то насладиться покоем. Но насколько же он правдив в своем творчестве – тревожном, мучительном и абсолютно чудесном! Зато письма́, которое бы он написал после того, как что-то выиграл и остановился, он, по-моему, так никому ни разу и не прислал. Может быть, такого вообще не бывало. Он всегда продолжал играть, пока не просадит все: только так он мог оставаться Достоевским. Даже странно, что это не приходило в голову ему самому.
– Моя бы воля, так пусть бы выиграл кучу денег, – сказала женщина. – Хотя он был хороший писатель, это я знаю: помнишь, мы смотрели фильм «Преступление и наказание»? Мы его еще до свадьбы смотрели. Очень было хорошее кино. Только больно уж там все мучились. Если бы у него было много денег, может, они бы не так мучились?
– Да он от денег все равно бы избавился. Ему бы просто пришлось. Он думал, что хочет, чтобы жизнь не была мучением, но он не понимал сам себя. Для него жизнь и должна была быть мучением. Иначе бы она утратила всякий смысл. Да и красоты бы в ней иначе тоже не было. В этом одна из проблем с литературой. Здоровому, счастливому и хорошо устроенному в жизни писателю писать-то особо и не о чем.
– Или он может сказать: «Мы тут сидим себе и весело проводим время, а что еще нужно?» Прикинь, да?
– Да, что-нибудь примерно в таком духе. И это общая проблема с любой литературой, с драматургией и даже с восприятием жизни как таковой. Похоже, счастье никого не удовлетворяет. В нем недостаточно волнения, нет остроты. Люди становятся скучны сами себе, чувствуют, что теряют шанс жить полной жизнью. Это, конечно, бред. В том смысле, что никакой такой полной и осмысленной жизни не бывает, разве что только если всем выйти и сказать: мы не хотим жить, жизнь – это обман, дайте нам лучше боль, уродство и всякие горести вместо удовольствий, красоты и покоя. Но вот с покоем как раз хуже всего. Никто не знает, что с ним делать. Он не драматичен. Не интересен. Не требует работы души. И так далее. Я этого вообще не понимаю. Я думаю, покой и драматичен, и интересен, и работа души в покое тоже имеет место, но что поделаешь, никто его еще ни разу ни в одном романе не описал – во всяком случае, в сколь-нибудь хорошем романе. Вот ведь какая проблема-то.
– А зачем вообще писатели пишут? Все это так ненадежно, да они еще и ненавидят один другого, вроде Достоевского с Тургеневым, и каждый при этом в то, во что он якобы верит, верит ну прямо свято. Во что там верить-то? Да еще и свято.
– Во что-нибудь свято верить писателю необходимо. Не очень даже важно во что, можно и ошибаться, главное – верить свято. Но это необходимо и всем остальным тоже.
– Лично я свято верю в деньги. А также в то, что мальчики для девочек, а девочки для мальчиков. А ты во что веришь?
– Я верю в бесконечные попытки выяснить, во что я верю и почему.
– А помимо попыток выяснить и безо всяких «почему» ты во что-нибудь веришь?
– В тебя. В Джонни, в Рози, в того, который еще будет, если он на самом деле будет. Вообще-то, я много над этим думал и, может быть, даже знаю, почему я в эти вещи свято верю, причем даже без всяких «почему». Потому что, если говорить об этой нашей земной жизни (а я пока что буду придерживаться ее пределов, да и как бы я, интересно, мог их не придерживаться?), то здесь такие вещи и вообще неоспоримы, и даже не как идеал, не обязательно в их лучшем проявлении. А просто как данность, такие вещи есть и должны быть, и слава богу: я просто рад, что ты у меня такая юная и красивая, и хорошая любовница, и рожаешь мне детей, не теряя здоровья и красоты, и дети тоже получаются здоровыми.
– Ой, я и не думала, что ты такой милый!
– Да я тебе все это раз сто говорил, причем задолго до того, как мы поженились. Мы говорили об этом каждый раз, когда ездили на машине в какой-нибудь дальний город, и много раз, когда вот так же лежали наедине, если бывали обуреваемы не одной только похотью, а пытались быть людьми, заботиться друг о друге и надеялись друг друга понять настолько, чтобы в трудный час быть друг другу полезными, когда этот час придет, а он – это уж как пить дать – придет обязательно, причем снова и снова.