Шрифт:
Интервал:
Закладка:
“Не ешь мяса в супе, Мэл, – говорил Владимир Фролыч, заслуженный мастер спорта по боксу, – скорость потеряешь”. Мяса в супе я не ел и скорости не потерял, хотя дальше второго разряда не пошел – для моих уличных приключений этого было достаточно. Поскольку я знал, что буду их бить, уже в тот момент, когда они подходили ко мне со словами “икскьюз ми сёр”, я с самого начала внимательно смотрел, как они держат руки и плечи, как движутся, как поворачивают голову, а сам продолжал улыбаться улыбкой интернационального идиота, чтобы усыпить бдительность. К тому моменту, когда один из них замахивался, вся партия была уже сыграна у меня в голове, мне оставалось только передвигать фигуры на нужные клетки.
За что я бил их? Кому мстил? Отцу – за то, что, пожимая им руки, он не мог стереть с лица блаженной улыбки? За то, что не сходил в Публичную библиотеку на Пятой улице и не прочел ничего про страну фанерных шестерен? За то, что все его знания о России были вынесены из ресторана “Бублички” на бульваре Сансет? Матери – за то, что была такой жалкой? За то, что не умела зарабатывать деньги? За то, что мы жили в этой убогой комнате? За то, что не научилась хорошо говорить по-русски? Что была посмешищем для соседей?
Вечером 6 ноября отец, скорее всего, оказался в доме у того самого сотрудника ВОКСа, который организовал всю поездку. Я могу себе представить этот визит совершенно отчетливо, как в кино. В большой комнате накрыт раздвинутый черный дубовый стол. Кроме Наума Шульца и Лонни, за столом сидит брат Наума Левик, только что вернувшийся из Америки.
– Мистер Уокер, – обратился Левик по-английски к Лонни.
– Комрад Уокер, – поправил Наум.
– Лонни, – поправил Лонни.
– Вот скажи мне, Лонни, – продолжал Левик, – в каком районе Лос-Анджелеса ты жил? Можешь не говорить, я знаю, в каком районе ты жил. Но не потому, что я читал твои документы, а потому, что я знаю социологию. Ты черный, у тебя марксистские взгляды, ты мог жить только на бульваре Адамс. Я знаю социологию.
– Мне очень жаль, комрад Левик, но ты ошибся, – сказал отец с улыбкой. – На бульваре Адамс живет моя подружка Лу, а я жил чуть южнее.
– Чуть южнее? – удивился Левик. – Тогда я знаю, сколько ты платил за квартиру. Ты платил сорок долларов в месяц. Я знаю социологию. Сорок долларов. Да или нет?
– Нет, – виновато ответил отец.
– Больше?
– Нет. Я ничего не платил.
– Ага! – радостно воскликнул Левик, как будто именно это он и предсказал. Наум показал отцу две деревянные теннисные ракетки “Антилопа Бранд”, которые Левик привез близнецам Дане и Арику из Америки. Они были блестящими, пахнущими лаком и кожей, с туго натянутыми струнами.
– Вот, – сказал отец, – я прожил тридцать лет в Америке и никогда не держал в руках теннисной ракетки. Я приехал в страну социализма, я сижу за столом с образованными людьми, которые мало того что выучили русский язык, где даже буквы другие, но и свободно говорят на моем родном языке. Я счастлив.
Легли спать поздно, около двух. Лонни положили в кабинете Наума. Наум с Левиком легли на полу в гостиной и хохотали всю ночь. Лонни не мог заснуть. За окном ревели грузовики, слышались крики и стук лопат. Лонни оделся и вышел на улицу. Горели прожектора. Сотни людей с лопатами и кирками переругивались на непонятном языке. Где-то гремели взрывы. Было непонятно и спросить было некого. Он двинулся вниз к Манежной площади. Там было еще оживленнее. Медленно оседала вниз взорванная часть кирпичной стены, поднимая облака пыли. Это был ад, и Лонни был счастлив.
Он познакомился с моей матерью семь лет спустя. Судя по тому, как они бросились друг другу в объятья, оба были к этому времени глубоко несчастны. Трудно представить себе менее подходящих друг другу людей. Он черный, она белая. Он из бедной среды, она из богатой. Он был высокий и обладал необыкновенной физической силой, она – крошечная и болезненная. У него к моменту их встречи были уже сотни женщин. Она была девушкой. Секс был для него смыслом жизни. Для нее – пыткой. Их объединяло только одно: оба были из Лос-Анджелеса, оба говорили почти на том же самом языке, хотя мать всегда смеялась над произношением мужа: “Эйнт ай бьютифул?”
Она была из Хэнкок-Парка. Их дом стоял на усаженной кипарисами улице Уиндзор. До района Креншо, где жил Лонни, было не больше шести миль, но она никогда там не была. Родившись и прожив в Америке шестнадцать лет, не видела вблизи ни одного черного, Лонни был первым. Кругом была война, они давали концерт раненым солдатам, никто не говорил по-английски, никто не понимал ее. Стоило ему сказать свое “эйнт ай бьютифул”, как она была готова кинуться ему на шею.
Поженились в 1941-м в Уфе, вернулись в Москву в 1943-м. В 1944-м Лонни бросил ее, беременную, и переехал к актрисе Алле Давыдовой, а в 1952 году умер во время операции аппендицита. Общий наркоз на него не подействовал. Из вежливости он притворился спящим. Когда ему резали живот, он терпел, но, когда приоткрыл глаза и увидел в зеркале наверху свои развороченные внутренности, вскочил и бросился бежать, волоча за собой кишки и оставляя на полу кровавый след.
Мы с матерью жили в коммунальной квартире, где было еще девять семей. Я там родился и вырос: на кухне девять столов, две плиты, но одна раковина. Ванная комната одна и всегда занята стиркой белья. Это был единственный мир, который я знал. Мать рассказывала про трехэтажный дом с кипарисами на улице Уиндзор, но ее рассказы никто не принимал всерьез.
– Что, Алиса Джеральдовна, у вас было три ванны и четыре унитаза в доме? И что же вы с ними делали? Огурцы солили в ваших унитазах? Карпов зеркальных разводили в ваших ваннах? И чего это вас понесло из ваших хоромов в нашу коммунальную квартиру? Врете вы всё, Алиса Джеральдовна, не было у вас никаких унитазов.
– Было, – плакала мать. – У нас вокруг дома три акра земли было, садовник был, служанка.
– Ну а здесь, Алиса Джеральдовна, никаких служанок нет, идите-ка мыть наш единственный унитаз, сегодня ваша очередь.
В школу я ходил редко, разъезжал с матерью и сестрой по заводским и сельским клубам. Афиши развешивали: “Мэл Уокер: негритянские ритмы”. Или: “Мэл Уокер: русские романсы”. Ни петь, ни танцевать я не умел, но экзотическая внешность спасала. Когда в десятом классе начались экзамены, я не сдал ни одного и аттестата не получил. Правда, для бокса, негритянских ритмов и русских романсов аттестат был не нужен. Единственное, что я вынес из школы, это пьеса Горького “На дне”. Я знал ее почти наизусть. Это было про нашу семью. Мать – Барон:
– Наше семейство… Старая фамилия… времен Екатерины… дворяне… вояки!.. выходцы из Франции… Служили, поднимались всё выше… При Николае I дед мой, Густав Дебиль… занимал высокий пост… богатство… сотни крепостных… лошади… повара… Дом в Москве! Дом в Петербурге! Кареты… кареты с гербами!
А над ней смеялись: врете вы всё, Алиса Джеральдовна!
Шок, который я испытал в квартире Шульцев, был примерно такой же, какой Джей-Джи испытала, когда попала в нашу комнату. Ее поражало все – и то, как надо стучать в стену и никогда не притрагиваться к звонку, как жарить шестикопеечные котлеты на воде, когда нет масла, как в одной крохотной комнате могут не только разместиться, но и спать три человека, как можно мыться каждый день и все- гда надевать все чистое, несмотря на отсутствие ванной, – американская привычка, усвоенная мной от матери.