Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Орел теперь не бывал голоден, но продолжал навещать лесника. Может, ему по вкусу пришелся хлеб, размоченный в молоке, а может — почему бы и нет, — он прилетал проведать человека, выражая этим признательность свою и в знак ее поддерживая утратившую первоначальный смысл дружбу. Все привыкли к нему, к его клекоту, который не обязательно означал гнев, к тяжелому плеску его крыльев, и мальчик при нем доходил уже до калитки, а собака, которую все так же сажали на цепь, уже не рвалась с нее, а лаяла раза два-три, по обязанности, потом зевала, чесалась и забывала о госте, покуда он не напоминал о себе стуком клюва о миску, шорохом или голосом, и тогда она опять лаяла. И только лесник все так же безукоризненно, не нарушая по своей воле, выполнял заведенный ритуал: шел в дом, выносил миску, шагал с ней, не глядя на птицу, по поляне, останавливался метрах в трех от дерева, ставил миску, поворачивался и уходил. От дома к сосне пролегла тропка топтаной травы, а там, где ставилась миска, мальчик находил иногда ржавенькие пушистые перья.
Сын лесника, конечно, рассказывал об орле своим деревенским приятелям. Те просились посмотреть «хоть одним, глазком, хоть в полглазика». Отец не разрешал.
— Ты учти, — сказал он, — птица для нас только сделала исключение, и это уже много. Ведь орел — не скворец. Он нам оказывает честь — не будем терять ее…
Мальчик этим утешился, но порой фантазировал: предложил, например, спилить сосну — «И тогда он сядет на столб калитки, больше-то не на что…» Лесник потрепал его по волосам и усмехнулся:
— Подождем. Наберись терпения. Сделает он хоть шаг к нам — и мы сделаем шажок к нему. Такие дела скоро не делаются…
Кто знает, может, и был бы этот шажок навстречу гордой птицы к человеку, да осталась орлу последняя ночь — последняя…
Он сидел на чьем-то расхлябанном, сложенном из сохлых прутьев гнезде, над затоном, и круглыми ясными глазами смотрел на закат, что догорал в щели между большим темным облаком и землей, на галок, мелькавших там черными тенями. Затон розовым зеркалом струился под ним, чуть колыша в себе белесое отражение двустволой высокой березы. Несколько серебряных колец с легким, колокольчиковым звоном возникло на воде и, расширяясь, погасло. Потом с тем же нежным и чистым звуком рассыпалась целая дюжина их и еще дюжина, и вот уже весь затон заиграл кольцами. И стало слышно, как стучит реденький, теплый, шепелявый дождь по листьям, стволам, веткам, по белесо-зеленому, как окисший свинец, лишайнику. Несколько капель упало с еловой лапы на круглую с рыжим пятном голову орла. Он увидел, как под берегом в одно из колец к жемчужинке воздушного пузырька в самом центре его всплыла снизу, из буро-зеленой глуби, никелевая рыбка, сглотнула пузырек и опять ушла на дно… Потянул понизу слабый ветер, и затон покрылся мелкой, текучей красно-черной рябью, и отражение двустволой березы задрожало, расплылось, стерлось…
Давно уже он не испытывал, если вообще испытал хоть когда-нибудь, может быть, в детстве, в родительском гнезде, это чувство покоя, надежности и удобства жизни. Оно было таким сильным, что вылилось в печаль, в ту сладкую, мягкую печаль, которая посещает хоть однажды всякого смертного, — печаль о единичности и конечности жизни своей. Хотелось жить, хотелось, чтобы всегда так было в мире — хорошо и тихо. Вкрадчивые звуки предночного леса — писк спросонья, возня и шорох в гнезде, когда птица укладывается удобней, шелест трав от движения маленького юркого зверька — лишь углубляли эту тишину. Орел удовлетворенно слушал свой лес, свой от вершинок до скромного подорожника, до незабудок в овражке возле цедящегося ключа. Это он бессознательно, так долго и упорно искал на всем пути своем — от солено-горьких седых прикаспийских полупустынь до верховьев Волги; это отвечало самым сокровенным его желаниям. Медленно отдаваясь сну, он впервые ощутил одиночество свое как вынужденное, делающее жизнь не полной. Да, зачем ее радость, уют, надежность, когда не с кем разделить их?
Утро пришло влажное, яркое, как будто омытое родниковой водой. Орел встряхнулся, привстал и несколько раз всхлопнул крыльями, словно пробуя их. Они были легки и послушны, и таким было все тело его. Надменно и зорко оглядевшись и не приметив ничего, что рождало бы тревогу, он снялся с гнезда, в два-три маха встал над лесом, уже облитым поверху золотым блеском, чирикающим, попискивающим, сухо постукивающим — дятел трудился неподалеку, и на голом больном стволе заметно рдела его залихватская шапочка.
Орел начал свой новый день. Глупый мягкий зверек был его первой добычей. Он таращился, пока летел в когтях птицы, и в гнезде лишь смолк. Он был теплый и сдобный, и орел неторопливо полакомился им. Затем он почистил клюв и опять взлетел, блестя на солнце гладким, залоснившимся оперением, распугивая жаворонков и стрижей. Воздушные потоки сами поднимали его, передавая один другому, и все шире раздвигалась под ним земля, открывая за лесами деревни, тусклые после засухи поля, иные из них были обкошены и желтели трубчатой стерней. Послушно проглянула в лесном массиве и длинная просека, по которой стояли телеграфные столбы. Столбы были серые, мертвые, но один из них, пониже и потолще, вдруг зашевелился, вышел из ряда. Просека медленно передвигалась на середину обозримого земного круга, а оживший столбик сместился еще чуть-чуть, и стало видно, что это — человечек. Орел снисходительно, с любопытством оглядел его. Вот ведь какой маленький, бескрылый. И чем это он там поводит? Кажется, палкой, как тот мальчик из чабанского домика.
Орел отвернулся от человечка на просеке и перенес взгляд далеко вперед, туда, где кончался лесной массив и где стоял за ним на поляне дом лесника. А над человечком на просеке в это мгновение возникло смутное облачко, и что-то свистнуло за крылом орла, задев слегка веерные перья. Он обернулся — что это еще за шальная глупая птица? — и… вздрогнул весь от внезапного удара клювом в живот. Самое ужасное, что маленький горячий клюв этот, подвинувшись в его теле, так и остался там, и был он