Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уныние — бич современного монашества. Тысячи соблазнов современного «свободного» общества мучают душу. Предательский голос постоянно нашептывает: «Брось ты всё это. Заняться, что ли, больше нечем? Посмотри, что творится за монастырскими стенами! Посмотри, какие красивые девушки вокруг. Как всем весело… Жизнь бьёт ключом, музыка играет, вино льётся рекой, демон смеётся! Тысячи ярких цветов радуют глаз, тысячи мелодий ласкают слух! Жаренное мясо! Как иногда хочется жаренного мяса! А ты вот сидишь в тесной келье, сидишь и тяжело вздыхаешь. Что же ты здесь делаешь — неужели думаешь о Боге?»
Нет. Твои мысли заняты совсем другим. Опять тебе не дали почитать кафизму на утрене, и ты простоял полслужбы, борясь с гневливыми помыслами. Опять эконом пожалел тебе денег на зубную пломбу, сказал, чтобы подошел к нему в следующем месяце. Опять тебя отправили на кухню с этим грубым послушником, который тебя ни во что не ставит и постоянно понукает. Опять соседи по келье не спят, а пьют чай, несмотря на то, что тебе завтра с самого раннего утра бежать на послушание. Малейшее искушение здесь подобно большой беде. Удар тока в двадцать вольт равен по силе удару в двести двадцать вольт. Дьявол играет на оголенных струнах души. Это всё больно, очень больно и нет той радости, что перекрывала бы эту боль.
Голос нашептывает, что спасение возможно и в миру, что лучше жить в миру, что лучше и не роптать, чем роптать в монастыре. Ты сидишь, уставившись в одну точку, и поддаешься унынию. Ты готов на всё, чтобы избавиться от этого. Ты готов на всё, только бы душа не болела.
«И последние станут первыми»… Слова писания помогали терпеть, но уныние казалось непобедимым, время жизни — бесконечным, игумен — жесточайшим, братия — наизлейшей, пища — наипротивнейшей, жизнь — наискучнейшей…
В вагоне на станции Дно я вдруг живо представил себе всю тяжесть монашеской жизни. И я вдруг заплакал, как ребёнок, я раскаивался, что покинул родителей. Зачем я буду добровольно заточать себя в тюрьму? Зачем буду портить свою молодую жизнь? Разве монашество — это всё, на что я способен? Я с нетерпением ждал наступления утра, чтобы поехать на первой электричке в Псков и отправить телеграмму домой, предупредить, чтобы родители не уезжали без меня. Что я одумался и возвращаюсь…
В шесть часов утра я быстрыми шагами направился к станции. Моросил мелкий неприятный дождь. Я думал, что совсем скоро куплю в магазине пакет молока и батон хлеба, сяду в электричку и доберусь до Пскова. Вновь увижу своих стареющих родителей. А монастырь… А что монастырь? Я обетов Богу не давал…
Думая таким образом, я смотрел под ноги, чтобы не упасть. И вдруг краем зрения я заметил валяющуюся в грязи небольшую иконку Христа Спасителя в терновом венце. Иконка была, как назвал бы её наш игумен, католической. Небольшая — десять на пять сантиметров. Страдающий Христос, по лбу Которого, как капли пота, стекают капли крови. Я в тот момент почему-то даже не остановился и не подобрал икону. Я просто пронёсся мимо. Какая-то сила внушала мне скорее бежать сот этого места — бежать, не оглядываясь, или я останусь здесь навсегда. Быстрее на станцию, купить пакет молока и батон хлеба, сесть в электричку и добраться до Пскова…
И вдруг, метрах в десяти от того места, где лежала иконка, моё сердце пронзила сильная боль. Я резко остановился и схватился за грудь. Эта боль, которая с каждой секундой становилась всё более острой, заставила меня остановиться: там, в грязи, лежит брошенный всеми Спаситель, распятый на кресте за род человеческий. Почему же я прошёл мимо? Почему не остановился и не подобрал иконку?
…Потому что надо бежать быстрее на станцию, купить пакет молока и батон хлеба, насытившись сесть в электричку и добраться до Пскова…
Потому что, на самом деле, мне нет дела до Христа, всё, что мне нужно — это телесное благополучие. Я осознал это со всей болью, со всей силой, на какую был только способен. Это чувство трудно, объяснить. Точнее всего можно сравнить его с предательством самого любимого человека, когда ты предаешь, например, свою мать или своего отца, людей, готовых на всё ради тебя. Ты предаешь их ради собственного телесного благополучия, закапывая собственную совесть. Воистину, это было так. Я ощутил всё это в полной мере.
Я поспешил назад, чтобы найти брошенную или потерянную икону. Тем временем дождь ещё больше усилился. Я искал иконку минут десять под проливным дождем. Казалось, что я затоптал её и никогда не найду. От этого в душу проникал неприятный страх.
Наконец я нашел её, лежащую в грязи, отсыревшую от дождя. Я вытер картонный прямоугольник о подкладку куртки и положил иконку во внутренний карман. Затем направился на станцию. Мне уже не хотелось бежать, не хотелось возвращаться домой. Это желание исчезло словно наваждение, как только я положил иконку в карман.
Я купил пакет молока и батон белого хлеба, поел и решил отправиться совсем в другой монастырь. Начать подвижничество, так сказать, с чистого листа. После недолгих раздумий, я поехал в один известный северный монастырь и растворился там, в массе монастырских трудников. Я выбрал большой, известный монастырь именно потому, что в нём легче было раствориться, а не потому, что я стремился стать иноком знаменитой обители.
В этом монастыре я провел около десяти лет. Меня не постригали в монахи, возможно, потому, что я сам не стремился попасть в братию. К тому же, как-никак, я в прошлом был судимый, а судимые были в монастыре на особом счету. Да и я сам никак не проявлял своего желания принять монашество, исповедовался у одного пожилого батюшки и довольствовался своим местом на птичнике.
Я жил особняком, ни с кем особо не общался, но и не сторонился особенно никого; подвизался по мере сил и не вмешивался во внутреннюю жизнь монастыря. Меня поставили на птичник, и я жил в монастыре почти так же, как когда-то жил в тюрьме, тачая ботинки. Я был именно трудником и не считал себя, даже в глубине души, подвижником или молитвенником. Как когда-то в тюрьме я не «мотал срок», а укорял себя за преступления, так и здесь, в монастыре, моё делание почти ничем не отличалось от тюремного. Даже народ здесь был почти таким же — отсидевших среди трудников была почти половина. Конечно, службы здесь шли регулярно, но я больше пропадал на послушаниях, хотя причащался регулярно — два раза в месяц. На хоздворе все привыкли к моему нелюдимому характеру. Десять лет прошли почти незаметно. Я посылал родителям в Чернигов по четыре письма в год. Жизнь была размеренной и спокойной.
Так бы и жил я ещё Бог знает сколько лет, принял бы монашество и остался бы в этом большом монастыре, если б не одна неприятная история с кражей. В том году в монастырь приехало много людей, больных наркоманией. Они страдали затяжными депрессиями, а среди жителей нашего острова жили люди, которые промышляли наркотиками. Денег наркоманам найти было негде. Тогда некоторые из них шли и на воровство. Однажды несколько таких молодых людей подпоили сторожа хоздвора и украли поросёнка. Пытаясь скрыть свою вину, сторож зачем-то сказал, что отлучался на несколько часов и просил меня покараулить. Про это доложили эконому. Эконом, устав в целом от воровства, сообщил именно об этой краже в милицию. Поскольку я был судимым, подозрения пали на меня. Тем более, что подражая святым из патериков, я не оправдывался. Дело, конечно, замяли, но ко мне в монастыре стали относиться гораздо хуже. Сторож, страдая от нечистой совести, заглушал боль всё большими обвинениями в мой адрес. Многие верили, что я вор, потому что почти никто не знал в монастыре, какой я есть на самом деле. Потом меня переправили в Петербург, на подворье. Затем за какую-то провинность меня благословили искать другое место.