Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Разве не всякое исчезновение подобно смерти?» — задумался он. Если и впрямь подобно, тогда те, кого он когда-то проводил, умерли уже на перронах и провожавшие, не похоронив их толком, так и не узнали, вкушают ли новые эмигранты райских плодов.
Названное Раисой место назначения вызывало серьёзные сомнения не у него одного: какие чувства к немцам питали его соплеменники в военном детстве, объяснять не стоит, но и, повзрослев, Свешников не имел причин (и не выпадал случай) проникнуться к ним симпатией, даже просто приглядеться повнимательнее: эволюция противника его не трогала. Составить впечатление о ней можно было б и по книгам, но та немецкая проза, к какой он прикасался, пришлась не по душе, а коли не по душе, то он её и не читал — кроме раннего Бёлля, которым даже увлёкся.
«Кто же меня выпустит?» — сказал он про себя, а вслух, шутливо:
— Не подождать ли, пока не станут принимать англичане?
— Я пришла для серьёзного разговора.
— Кстати, об англичанах. Ни одно серьёзное дело не пойдёт, отнесись к нему без юмора, а тем более — возьмись, не подумав.
Подумать — значило, прежде всего, вспомнить о тех, от кого не приходило вестей, а потом, свыкшись с новой мыслью, ещё и представить, что теперь для оставшихся ты и сам перестанешь быть.
— Ты ведь предлагаешь улететь на Марс без возврата, ещё не зная, есть ли там жизнь, — продолжил он.
Впрочем, он не ожидал, что при чудесном исполнении мечты ему захочется дать задний ход.
— Да с возвратом, с возвратом же! Теперь не семидесятые годы, когда уезжали именно, как на Марс, без права переписки, нет, дорогой, у нас какая ни есть, а свобода, и можно кататься туда-сюда сколько влезет, а то и вернуться, если не приживёшься в гостях, и тогда уже точно — просить милостыню на Арбате. Мне, по крайней мере, показали человека, который уехал и вот уже третий раз возвращается за своими книгами, хочет перевезти всю библиотеку. Он сейчас в Москве — можешь позвонить, расспросить.
— Он — на крючке?
— Никто его за хвост не держит.
«Держит, держит, — возразил про себя Дмитрий Алексеевич, — и всё же, если она права, это хвост ящерицы, который в случае чего не жалко отбросить: убежишь — отрастёт».
— Странные времена, — проговорил он. — Где-то — бархатная революция, где-то — бархатная эмиграция.
* * *
Дошкольное детство Мити Свешникова пришлось на войну, и он, как тогда многие мальчишки, мечтал сбежать на фронт — и побеждать фашистов. Война охватила, представлял он, весь свет — и удивился, случайно услышав однажды, как взрослые люди рассказывают о каких-то странных землях, где не роют окопов, не стоят в очередях за хлебом и где вечерами на улицах горят фонари; название одной он запомнил: Америка. Теперь ему хотелось (после войны, быть может?) побывать и там — не ради добычи золота, как в старых книжках, а — посмотреть.
Но и после войны, и десятилетия спустя тем, что удалось посмотреть, были три советские республики Прибалтики, отчего до сих пор города Западной Европы в его воображении как один походили на Старую Ригу, и Германия, стоило услышать о ней, тоже представлялась собранием множества Риг, населённых чужими людьми. И если он давно уже поговаривал, что неплохо бы, выйдя на пенсию, поселиться где-нибудь на Рижском взморье, то вот ему и давали возможность.
«Возможность жить с Раисой», — уточнил Дмитрий Алексеевич и поморщился.
Раиса задала ему трудную задачу. Он не смел решить её сам, в одиночку, но и просить совета в таком деле можно было не у каждого, и даже выбрать, с кого начать (а он хотел — издалека, не с близких), тоже было непросто; он перебирал в уме имена нескольких надёжных человек — и стеснялся им позвонить, малодушно воображая, что вот-вот увидится с кем-нибудь из них случайно, просто на улице, и тогда уж, деться некуда, откроется в ожидании веского слова. Скоро он и в самом деле был награждён встречей, но — заведомо бесполезной.
На другой после разговора с Раисой день (или в тот же? — скоро стало не разобрать) Свешникову отчего-то вспомнился давнишний, ещё студенческих времён, случай: он так же, как сейчас, ехал в метро, быть может, по этой же линии, и рядом стояла прелестная девушка, черты которой он теперь забыл; тогда его словно оглушило: она показалась тою единственной, кого он был готов искать всю жизнь, а наконец встретив, без промедления помчаться вместе с ней под венец, — суженая стояла рядом, можно было бы дотянуться рукою… Сию минуту могла решиться судьба.
И всё же он не посмел просто подойти и заговорить о чём угодно — не мог, веря, что такие девушки не терпят уличных приставаний… Вот если б её перчатка, словно нарочно уже снятая с правой руки, упала на пол, вот тогда он кинулся бы поднимать, припомнив похожие сцены из старых романов, а девушка смутилась бы, оттого что в наши дни галантность стала диковинкой. Поезд между тем останавливался, а перчатка была крепко зажата в кулачке, и нужно было скорее что-нибудь сделать, выйти за девушкой из вагона, но Дмитрий не двигался, не находя, что сказать ей такого, чтобы начало вышло пристойным; на ум приходили одни пошлости. Незнакомка ступила на перрон, и теперь должно было броситься следом в надежде на ту же перчатку или на кружевной платочек, скользнувший из муфты (он пожалел, что муфт больше не существует в природе), или на любую ничтожную заминку, с какою ей не справиться было бы без посторонней помощи… Двери закрылись, девушка, оглядываясь, встретилась с Дмитрием глазами, и поезд пошёл.
Он со страхом смотрел ей в спину, а затем — на своё отражение в тёмном стекле и гадал, словно это было важно, понял ли эту сцену кто-нибудь из очевидцев, которые все были старше и, значит, мудрее его, и тогда — нашёл ли тот нечто подобное и в своём прошлом, а найдя, пожалел ли о несбывшемся, как только что — Свешников, или же, напротив, вдохновился, выйдя в город, сделать то, что долго откладывал — несусветную глупость?
Это, нелепое, ещё мог бы совершить кто угодно, только не он.
Свешникову показалось странным воспоминание об оборванном эпизоде, который, если уж не забылся за десятилетия, мог теперь тревожить до конца дней. Нынешние очевидцы, к счастью, не умели читать его мысли, и только немолодая женщина поодаль, в середине вагона, разглядывала его чересчур внимательно. «Хорошее лицо», — подумал, глядя на неё, Дмитрий Алексеевич.
Состав, выйдя из туннеля, покатился по открытому месту, и солнце, неожиданное в эту пору, щедро осветило пассажирку, заставив её зажмуриться.
— Господи, — вырвалось у Свешникова, и на него обернулись, — это же…
— Я всё смотрела, ждала, признаешь ли, — приподнимаясь навстречу, сказала Юлия.
— Не поверишь, я почувствовал твой взгляд раньше, чем обернулся… Классики назвали бы магнетизмом.
— Я сильно изменилась.
— К лучшему, — уверил он.
— A-а, со мною что ни сделается, всегда выходит — к лучшему.
«К лучшему», — повторил он про себя, не заметив в её словах усмешки, довольный, что не покривил душою: немолодая Юлия нравилась ему не меньше, чем девчонка, недолго побывшая его женою; на ту, правда, оглядывались на улице, и это поначалу льстило молодому супругу (но скоро стало раздражать), а эта, сегодня, уже не выделялась среди прочих: села на диванчик в вагоне — и никто не засмотрелся. «Даже обидно», — подумал он. Ему чего-то не хватало в её облике; пытаясь представить её в других видах: то в дублёнке, а то в купальнике, он вдруг сообразил, как нужно сказать: «Лоск, она утратила лоск!»