Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ах, Бетти, – в шутку сказал я, – ты же знаешь, что такое женщины. Все они непостоянны, все они одинаковы – не уверены в себе, сами не знают, что у них на уме. Когда Плейс вернется, ты меня бросишь, сама же знаешь. Конечно, бросишь. Ты ведь любишь его, и ты такая же ветреная, как я.
– Немедленно прекрати! – взвизгнула она дрожащим от гнева голосом. – Слышишь! Терпеть не могу этих разговоров. Ты не любишь меня. Так зачем же тогда мучаешь? Я тебя любила и люблю, а ты никогда меня не любил. Ты никого не любишь, меня же терпишь только потому, что жалеешь. Так зачем меня мучить? Да, он скоро вернется, и мы увидимся. Все это время мы с ним переписывались, так и знай! Что ж теперь? Да, он мне нравится; во всяком случае, он добрый, сердечный человек. Он не горная вершина, где лежит снег. Он – человек.
– Ох, Элизабет! – Я вздохнул.
– Да, именно так. Это чистая правда, и ты это знаешь. Ты мучаешь людей, даже когда этого не хочешь. Какие только сны про тебя мне не снятся!
– Бетти, за что ты меня так ругаешь? Уверяю тебя, не я во всем виноват. Ты знаешь жизнь не хуже, чем я. Не могу же я любить по принуждению, правда? А ты можешь? Ты когда-нибудь любила человека, потому что он этого хочет? Хотел бы я посмотреть, как это у тебя получается. Подумай обо всех тех, кем ты пренебрегла и кого отвергла! За что? Почему?! Разве ты сама когда-нибудь любила через силу? Было такое? Да ты сама холодна и бесчувственна, пока кого-нибудь не полюбишь. Зачем говорить мне такие ужасные вещи? Нам же с тобой было так хорошо! С чего ты взяла, что я не могу тебя полюбить?
Заметив, что она молчит и задумалась, я добавил:
– Что же касается Плейса, то если ты его полюбила, то остановить тебя я не могу. Не могу и не стану. Допускаю, что он славный малый. Но если ты от меня уйдешь, мы ведь останемся друзьями, правда? Договорились?
И тут, пока я говорил, передо мной – хотите верьте, хотите нет – возникла очаровательная картинка, нечто вроде оптического миража. За спиной Элизабет, за парапетом балкона, там, где над городом повисли золотистые, с пушком облака, я увидел дом. Увидел так же ясно, как если бы дом этот сделан был из дерева и кирпичей. Уютное здание колониальных времен, старое, серое, одноэтажное, с широкой скошенной и очень широкой крышей, он стоял среди высоких пальм или деревьев, таких, какие растут в тропиках. По обе стороны от двери с круглым веерообразным окном над ней стояли скамейки с высокими спинками, серые, как и весь дом. Из трубы шел дым. Вокруг росли цветы, высокие окна доходили почти до пола, и вид у дома был такой, будто день клонился к вечеру – к вечеру, какой бывает в экзотических краях, где-нибудь на Яве например. Интересно, подумал я, какое отношение имеет этот мираж к Элизабет. Подумал, но ничего не сказал. О Плейсе мы в тот день больше не говорили. Вышли из ресторана и поехали кататься в небольшом экипаже с открытым верхом, после чего, остановившись по дороге выпить, вернулись домой.
Какое-то время мы продолжали жить как жили. В наших отношениях ничего не изменилось, мы виделись два, а то и три раза в неделю. Ее квартира находилась поблизости от Колумбийского университета и выходила окнами на университетскую библиотеку; я любил бывать у нее и смотреть в окно. В квартире было пианино, Элизабет пела, голос у нее был чистый и нежный. Имелись у нее также граммофон, книги, картины. На ее письменном столе всегда лежала стопка моих рукописей, она их редактировала или же просто садилась за стол, перелистывала страницы и предавалась мечтам.
– Ах, Мед, – сказала она мне однажды, глядя на меня тем затравленным взглядом, какой я не берусь описать: таким был этот взгляд проникновенным, таким греческим, точно на меня смотрела Минерва, что задумалась о чем-то странном, непривычном. Такой же примерно взгляд был у «Герцога Урбино» кисти Микеланджело. – Если б ты только знал, как много значат для меня твои книги! Не могу тебе передать. Когда тебя здесь нет и я не знаю, где ты, твои сочинения для меня почти то же, что и ты. Да, что и ты. Иной раз мне начинает казаться, будто я слышу, как ты говоришь. Бывает, я прижимаю к сердцу твои страницы. Правда. И она со скорбным видом погрузилась в молчание. Передать ее тогдашнее настроение я не в силах.
– О боже, – вырвалось у меня, – как же печальна жизнь!
Я был очень растроган, слезы выступили у меня на глазах. Какая же она крошечная, какая трогательная! Как грустно, что нет никого, кто мог бы сделать эту женщину счастливой на многие-многие годы! Я чувствовал себя виноватым, мне было очень тоскливо. И все же, и все же, несмотря на нее, вопреки ей, вокруг бурлила жизнь, и жизнь эта влекла меня к себе так же неудержимо, как и раньше. Перезвон трамваев, голоса студентов на дорожках кампуса под окном, мысли о девушке, с которой я сегодня встречусь. Я знал: все будет как всегда, как всегда, я буду оправдываться. А Элизабет, как всегда, поймет, что я вру, что мои оправдания ничего не стоят, но удерживать меня не станет, спросит только:
– Ты никак не можешь остаться, Мед? Ну что ж, иди, раз надо. Иногда мне так хочется, чтобы мы куда-нибудь поехали в воскресенье, как бывало раньше. У меня ведь столько красивых туалетов!
Чего стоят слова, обещания, мечты, даже желания перед лицом Жизни? Этой неумолимой движущей силы, в сравнении с которой мы – ничто, пустое место. Мы думаем, мы обещаем, мы требуем, мы заявляем – но та сила, ничтожной частью которой мы являемся, в мгновение ока нас меняет, под ее воздействием у нас возникают совсем другие заботы, совсем другие цели. Как бы мы ни клялись в верности, ни держались за руки, ни били себя в грудь, мешая слезы с мольбой, все наши чаяния тонут в какой-то чудовищной неразберихе, в каком-то тумане, в каком-то наваждении, помрачении ума. Эта неразбериха вторгается в наши самые прекрасные чистосердечные помыслы, в наши самые