Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впрочем, Декартово уединение в Голландии отнюдь не было тем пустынножительством, каким стремился его представить сам философ. «За те двадцать лет, что Декарт провел в Нидерландах, – пишет Г. М. Брэкен, – он узнал всех, кто хоть что-нибудь значил. Он знал философов и ученых, связанных с университетами Утрехта, Лейдена и Гронингена, также как и с университетами Франекера и с прославленными школами в Хардвике и в Девентере. Этот весьма обширный круг друзей и знакомых составил, если можно так выразиться, звуковой фон картезианских идей»[178].
Хотя занятия философией возможны лишь в уединении, это дело представляется Декарту чрезвычайно полезным для всего государства, поскольку «каждый народ тем более цивилизован и образован, чем лучше в нем философствуют»[179]. Но при этом сам он, подобно Сократу, избегал служить как своему государству, так и своему народу. Быть может, им двигала не столько природная склонность к уединению, сколько забота о своей безопасности. Даламбер столетие спустя напишет:
Этот редкий человек, судьба которого была столь разнообразна, обладал всем тем, что нужно было для коренного преобразования философии: сильным воображением, чрезвычайно последовательным умом, знаниями, почерпнутыми из собственных исследований более, чем из книг, большим мужеством для нападения на наиболее общепризнанные предрассудки, и ни тенью зависимости, которая заставила бы его их щадить. Поэтому он даже при жизни испытывал все то, что обыкновенно случается со всяким человеком, который слишком заметно возвышается над другими. Он сделал нескольких ученых энтузиастами своего учения и имел много врагов. Быть может, он знал свой народ или просто ему не доверял, только он удалился в совершенно свободную страну, чтобы там спокойнее размышлять. Хотя он гораздо менее думал привлекать учеников, чем их заслужить, преследование добралось до его убежища; и скрытая жизнь, которую он там вел, не могла его спасти[180].
Основные положения выношенной в этом уединении философии всем давно известны, так что нам нет нужды повторять их. Мы лишь взглянем на то, кем видит себя здесь сам Декарт (а он играет здесь не самую последнюю роль, хотя разбросанные по его текстам «Я» не всегда указывают на это интересующее нас конкретное лицо).
Декарт настаивает на том, что Я не есть человеческое тело; напротив, чтобы постигнуть Я, нужно «рассматривать себя без рук, ног, головы – одним словом, без тела»[181]. Одно лишь мышление нельзя отделить от Я: «единственное, говорю я, чего я не могу от себя отделить, это то, что я – вещь мыслящая»[182]. Философу удается даже «вообразить себе, что у меня нет тела, что нет ни мира, ни места, где я находился бы», хотя он «никак не мог представить себе, что вследствие этого я не существую»[183]. Все, кроме мышления, ненадежно и может быть отвергнуто. Однако «мышление существует: ведь одно лишь оно не может быть мной отторгнуто. Я есмь, я существую – это очевидно. Но сколь долго я существую? Столько, сколько я мыслю. Весьма возможно, если у меня прекратится всякая мысль, я сию же минуту полностью уйду в небытие. Итак, я допускаю лишь то, что по необходимости истинно. А именно, я лишь мыслящая вещь, иначе говоря, я – ум, дух, интеллект, разум…»[184]
Такой ход мысли с неизбежностью порождает проблему подлинности переживаемого Я. Ведь если с мыслящей вещью все более или менее ясно, то вот утверждать, что этой мыслящей вещью является некто Рене Декарт, уже куда сложнее:
Но, может быть, хотя чувства иногда и обманывают нас в отношении чего-то незначительного и далеко отстоящего, все же существует гораздо больше других вещей, не вызывающих никакого сомнения, несмотря на то что вещи эти воспринимаются нами с помощью тех же чувств? К примеру, я нахожусь здесь, в этом месте, сижу перед камином, закутанный в теплый халат, разглаживаю руками эту рукопись и т. д. Да и каким образом можно было бы отрицать, что руки эти и все тело – мои? Разве только я мог бы сравнить себя с Бог ведает какими безумцами, чей мозг настолько помрачен тяжелыми парами черной желчи, что упорно твердит им, будто они – короли, тогда как они нищие, или будто они облачены в пурпур, когда они попросту голы, наконец, что голова у них глиняная либо они вообще не что иное, как тыквы или стеклянные шары; но ведь это помешанные, и я сам показался бы не меньшим безумцем, если бы перенял хоть какую-то их повадку.
Однако надо принять во внимание, что я человек, имеющий обыкновение по ночам спать и переживать во сне все то же самое, а иногда и нечто еще менее правдоподобное, чем те несчастные – наяву. А как часто виделась мне во время ночного покоя привычная картина – будто я сижу здесь, перед камином, одетый в халат, в то время как я раздетый лежал в постели! Правда, сейчас я бодрствующим взором вглядываюсь в свою рукопись, голова моя, которой я произвожу движения, не затуманена сном, руку свою я протягиваю с осознанным намерением – спящему человеку все это не случается ощущать столь отчетливо. Но на самом деле я припоминаю, что подобные же обманчивые мысли в иное время приходили мне в голову и во сне; когда я вдумываюсь в это внимательнее, то ясно вижу, что сон никогда не может быть отличен от бодрствования с помощью верных признаков; мысль эта повергает меня в оцепенение, и именно это состояние почти укрепляет меня в представлении, будто я сплю[185].
Этот пассаж часто цитируют, но и мы не можем отказать себе в удовольствии воспроизвести его, поскольку здесь формулируется тот ракурс онтологической проблемы, что будет беспокоить философов следующих столетий непрестанно. Анализ метафизической проблематики этого текста предпринимался уже не раз, причем особенное внимание, как правило, привлекает образ спящего[186]. Нам же куда больше дает анализ образа безумца, проделанный М. Фуко в его знаменитой «Истории безумия». Фуко подчеркивает чрезвычайно важный для всей западной философии момент: в картезианском дискурсе онтологическим фундаментом существования субъекта становится его разумность[187].