Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сама машина вызвала меньший интерес. А уж когда лейтенант начал петь дифирамбы зубчатому редуктору, на лице графа обозначилась вежливая скука.
– Сталь из Златоуста, – кричал Гжатский, с трудом перекрывая китовые вздохи машины и металлический гул. – Есть мнение, что она лучше золингеновской, и, по-моему, это мнение справедливо. Видите ли, зубья шестерен подвергаются значительной нагрузке, поэтому идущая на них сталь должна быть исключительного качества, маркой ПРЖ здесь не обойдешься…
– ПРЖ? – поднял бровь Лопухин.
– Паршивое ржавое железо. Технический жаргон. Так у нас называют низкокачественную сталь.
– Понятно… Но ведь в случае попадания в шестерни постороннего предмета зубья все-таки сломаются, не так ли?
– Разумеется. Впрочем, смотря какой предмет. Если, скажем, рука какого-нибудь ротозея, то худо будет руке, а не зубьям. Для того и кожух поставлен. Бывали, знаете ли, случаи…
В свою каюту Лопухин вернулся озабоченным. Сам почистил платье, заодно стараясь навести порядок в собственных мыслях. Дестроу экскрикшнc, дестроу экскрикшнc… Может, все-таки имеется в виду пар? Он ведь выделение машины. Но Нил клянется, что не напутал… «Разрушить выделения», – так было сказано. Как можно разрушить пар? Не паропроводы какие-нибудь, не холодильники, а именно пар?
Да и о машине ли идет речь? Быть может, об артиллерии? Что есть выделение пушки? Коническая бомба?
Инстинкт подсказывал: истина где-то рядом. Но где?
При таком борделе на судне – где угодно! Сборный экипаж, беспечный капитан, морпехи Розена, от которых в кубрике немыслимая теснота, непредсказуемый наследник… теперь еще и лейтенант этот – новоявленный Архимед с горящими глазами и взрывоопасными увлечениями… И без всяких диверсантов можно ставить три к одному на то, что «Победослав» не придет благополучно в порт назначения!
А тут еще Розен, повстречавшийся на шкафуте, куда Лопухин поднялся выкурить папиросу, подпортил настроение:
– Совсем забыл спросить: быть может, вы и в норвежской кампании участвовали?
– В некотором роде.
– В каком же, если не секрет?
– Вешал интендантов.
– Почтенное занятие… – На обезображенном лице Розена правая бровь иронически поползла вверх. – Нет, в самом деле?
– Я был начальником Особой следственной комиссии по делам о злоупотреблениях, – сухо ответил граф. – Что, не нравится?
– Нет, отчего же, даже пикантно… И многих, позвольте полюбопытствовать, вы отправили на эшафот?
– Больше, чем хотелось бы. Зато воров в России стало чуть-чуть меньше. Вы в действующей этого не почувствовали?
– М-м… – Розен призадумался. – В конце кампании, пожалуй, да. Не знал, что обязан этим вам.
– Лучше я, чем кто-либо другой, – ответил Лопухин. – Знаете, почему? Потому что я богат. Мне нет надобности ни воровать, ни прикрывать воров. Лопухины служат из чести.
– Хороша честь, однако!
– Браво, полковник. Вы еще забыли назвать преступлением казнь воров в военное время на театре военных действий. Только это отличает ваши речи от идеалистической болтовни какого-нибудь румяного прапорщика. Не совестно?
– Должен сознаться, не очень.
– Ну и не стану я вас разубеждать. – Лопухин раздраженно швырнул окурок в волны. – Некогда мне, знаете ли. Данциг на носу.
Воровским манером пробравшись на бак, Нил вытащил то, что скрывал под курткой. Оглянулся – и как бы случайно уронил предмет за борт. Услышал плеск, не услышал окрика, после которого пришлось бы давать объяснения, и, перегнувшись через фальшборт, принялся следить за почтовой бутылкой. Поначалу ее кинуло в сторону волной от форштевня, затем чуть было не затянуло под лопасти колеса – но нет, увернулась, родная! Увернулась и поплыла себе по морю, унося послание:
«Здравствуйте, любезная моя Катерина Матвеевна!
Во первых строках письма сообщаю, что я жив здоров чего и вам желаю. Долго не писал к вам потому как недосуг. По все дни я в работе да учебе. Капитан Басаргин брал меня в рубку и давал подержать штурвал. А еще велел офицерам со мною заниматься, так что голова моя того и гляди лопнет.
Потому много писать не буду. И так уже пальцы болят от чистописания. А ежели зделаю ашипку, так мне велят переписывать наново, вот как. Потом география с арифметикой, потом французские вокабулы, потом морская наука навигация. Терплю, а терпежу нету.
Два дни стояли мы на рейде города Данциг, что в немецкой земле. А еще маневрили по-всякому в кумпании с германским пароходом и в плавучие щиты из пушек стреляли. Думал оглохну. Германский пароход маленький, меньше нашего, зато бегает шибче и называется яхта. Катается на ней немецкий кронпринц, это как по-нашему цесаревич. Ихний нашего к себе приглашал, а потом наш ихнего к себе. К нам на „Чухонец“, это есть канонерка наша, они тоже явились, а мы допрежь полдня приборку и чистку производили. Все гости при параде и оркестр наяривает. Кронпринц оченно важный, а по нашему цесаревичу сразу видно – пьет горькую. Шкертик получил от боцмана сапогом по морде за то, что рычал подлец на наследника престола. Я бы на него тоже порычал, только я ныне юнга российского флота и рычать мне нельзя. А вы знаете, любезная Катерина Матвеевна, до чего я пьяных терпеть ненавижу. Бывало, тятька вертается из кабака и ну куражиться, а я от него в тайгу убегаю, чтобы под руку зря не попасть и речей его пьяных не слышать.
Ой что это я пишу.
Барин всякое время при цесаревиче, ни на шаг не отходит. Потому как выпало ему такую службу служить.
А Данциг город красивый, токмо нас никого на берег не пущают. Так что на город мы издаля смотрим. Даже углем грузились прямо в море с германской баржи. А после погрузки вахтенный офицер приказали всю черноту угольную с палубы оттереть штобы сияла. И впрямь сияет.
А завтра мы сымаемся с якоря и уходим в город Копенгаген. Сказывают там простоим дольше и на берег нас пустят. Там я еще письмецо вам напишу, любезная Катерина Матвеевна, и по почте отправлю, а это письмо как раньше в бутылке. Дядя Сидор как узнал, так меня выругал по-доброму и сказал мне чудила, не дойдет твое письмо. А я все-таки верю.
Остаюсь ваш верный племянник юнга Нил Головатых».
Скупо написал, особенно о цесаревиче. Иные могли бы написать подробнее. Например, граф Лопухин, не имевший в Данциге ни минуты отдыха и растравивший всю свою желчь.
Накануне выхода в море он вернулся на корвет пьяный, но не потерявший рассудка и оттого злой. Перед ним двое мичманов – Свистунов и Корнилович – тащили обвисшее у них на руках тело цесаревича. Изредка это тело подавало признаки жизни: мотало головой, мычало и даже иногда перебирало ногами, но чаще напоминало арестанта, влекомого в камеру после допроса с пристрастием. Сходство усугублял Лопухин, державшийся преувеличенно прямо и потому имевший некоторое сходство с конвойным. Слонявшийся по пристани подгулявший матрос торгового флота – русский, собака! – при виде этой картины присвистнул и издевательски пропел: «Замучен тяжелой неволей…» – но под тяжелым взглядом графа счел полезным поскорее юркнуть за штабеля ящиков.