Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я в 1920 году, живя в Кашине, получила от Николая письмо, в котором он сообщал о чтении “Евангелия от Иуды” Есенину и Мариенгофу. Он писал, что их резко отрицательный отзыв не произвел на него никакого впечатления… Через месяц после этого “памятного” чтения Шварц не застрелился, а отравился кокаином, которым в последние месяцы он сильно злоупотреблял.
Олег Леонидов, в квартире которого Н. Л. занимал комнату, рассказывал мне, что Шварц мучился несколько дней, но спасти его было уже невозможно. Никаких «предсмертных» записок Николай Львович Шварц не оставил.
Сердечный привет
Н. Манухина-Шенгели
4 мая 1963 г.».
В 1922 году Нина Леонтьевна опубликовала в сборнике «Лирика», отпечатанном в количестве одной тысячи экземпляров для группы «Неоклассики» в типографии Центрального Института труда, два своих стихотворения, одно из которых было совсем неплохое:
Одуванчик луны среброликий
И стеклянная синь вокруг.
Равнодушья какого улики
Ты оставил, недобрый друг?
Тетивою тугого лука
Натянулась моя тоска,
И слепою стрелою разлука,
Зазвеневши, впилась у виска.
Ты прощальных слов не услышишь,
Не поймешь – весела? Грустна ль?
А луна все выше да выше,
Мой тоскующий бледный Наль…
Как мы нищи, и как убоги,
Если даже любовный сказ
Обрываем вот так – у дороги,
Под сурдинку банальных фраз.
В этом сборнике значились в числе участников такие входившие в группу «Неоклассики» поэты, как Е. Волчанецкая, М. Гальперин, В. Гиляровский, Г. Дешкин, Н. Захаров-Мэнский, В. Кочергин, Э. Левонтин, О. Леонидов, Н. Минаев, С. Укше, Е. Шварцбах-Молчанова, М. Ямпольская, и сама Нина Манухина.
Следует сказать, что молодежь двадцатых-тридцатых годов волновали в те годы далеко не одни только половые проблемы. Презентации новых сборников и диспуты на литературные темы собирали у дверей Политехнического музея огромные толпы безбилетников. Они-то и занимали большинство мест, на которые интеллигентная публика с билетами фактически не допускалась. У входа в музей в такие дни разъезжала конная милиция. А какие люди выходили на эстраду перед публикой! – Маяковский, Олеша, Всеволод Иванов, Вера Инбер, Кирсанов, Катаев, и не только. Здесь учил собравшихся писать стихи профессор Шенгели, призывал гильотинировать устаревших стихотворцев Осип Брик. Илья Сельвинский окрестил поэтов, подражавших символистам, «мандельштампами». Здесь, на диспуте, по вопросу: «На кой черт нам нужна беллетристика?» – выдвигался лозунг: «Нам нужны пожарные хроникеры!».
В общем, хватало тогда места, где можно было разгуляться фантазии и покричать, и посвистеть, и потопать ногами…
Критик и кинодраматург Георгий Николаевич Мунблит в своей книге «Рассказы о писателях» вспоминает о встречах с будущим мужем Нины Манухиной поэтом Шенгели в Москве после его переезда в нее из Одессы:
«Помню один такой вечер, происходивший в Большом зале Консерватории. В этот раз публике с самого же начала что-то не понравилось. Кажется, не приехали наиболее интересные из упомянутых в афише участников. Выразилось же это недовольство в том, что появление каждого выходящего на эстраду “не того” поэта аудитория встречала громом аплодисментов, увы, не прекращавшихся даже тогда, когда очередной служитель муз раскрывал рот, чтобы приступить к чтению своих произведений.
Так это происходило с одним, с другим, с третьим поэтом, так это произошло с устроителем вечера, который попытался публике что-то объяснить, так, несомненно, шло бы дело и до конца этого явно не удавшегося мероприятия, если бы одному человеку не удалось, наконец, утихомирить разбушевавшуюся молодежь и заставить себя выслушать.
Этим человеком был поэт и популярный теоретик стихосложения, автор книжки “Как писать статьи, стихи и рассказы” Георгий Шенгели. Выйдя на эстраду, он так же, как и все его предшественники, поднял руку и попросил внимания.
Ответом ему были восторженный гогот и гром саркастических аплодисментов. Даже внешность выступающего – это был высокий человек с гривой смоляных кудрей, в длинном черном сюртуке и больших круглых очках – не внушила аудитории никакого почтения. Так как литератора, ведущего концерт, одним из первых прогнали с эстрады, почти никому из присутствующих не было известно, кто сейчас стоит перед ними, и какой-то вихрастый юнец, перегнувшись через барьер амфитеатра, пронзительно крикнул: “Фамилия!”, – требуя, чтобы выступающий назвал себя.
Публике понравилась эта игра, и теперь сквозь шум и аплодисменты стали слышаться крики: “Фамилия! Фамилия!”
Шенгели снова поднял руку, даже – помнится – обе. Гогот перешел в рев. Казалось, ничто не сможет образумить и укротить этого хохочущего, ревущего, многоголосого и многоликого зверя.
И тогда, дождавшись, когда шум на мгновение прервался, а крики “Фамилия!” стали менее дружными, Шенгели неожиданно гаркнул:
– Бетховен!
Публика замерла. И в мгновенной, зыбкой еще тишине поэт начал читать свое произведение громким, хорошо поставленным голосом.
Это было ложно многозначительное, пышное и весьма посредственное стихотворение о Бетховене. Заставить прослушать такое было бы нелегко даже и в более благоприятных обстоятельствах. Но когда публика опомнилась, было уже поздно. И вопреки всем законам, божеским и человеческим, Шенгели дочитал свое творение до конца. И что самое удивительное, его не прервали ни единым возгласом или хлопком».
Вот это замечательное шенгелиевское стихотворение – «Бетховен»:
То кожаный панцирь и меч костяной самурая,
То чашка саксонская в мелких фиалках у края,
То пыльный псалтырь, пропитавшийся тьмою часовен, —
И вот к антиквару дряхлеющий входит Бетховен.
Чем жить старику? Наделила судьба глухотою,
И бешеный рот ослабел над беззубой десною,
И весь позвоночник ломотой бессонной изглодан, —
Быть может, хоть перстень французу проезжему продан?
Он входит, он видит: в углу, в кисее паутины
Пылятся его же (опять они здесь) клавесины.
Давно не играл! На прилавок отброшена шляпа,
И в желтые клавиши падает львиная лапа.
Глаза в потолок, опустившийся плоскостью темной,
Глаза в синеву, где кидается ветер огромный,
И, точно от молний, мохнатые брови нахмуря,
Глядит он, а в сердце летит и безумствует буря.
Но ящик сырой отзывается шторму икотой,
Семь клавиш удару ответствуют мертвой немотой,
И ржавые струны в провалы, в пустоты молчанья,
Ослабнув, бросают хромое свое дребезжанье.
Хозяин к ушам прижимает испуганно руки,
Учтивостью жертвуя, лишь бы не резали звуки;
Мальчишка от хохота рот до ушей разевает, —
Бетховен не видит, Бетховен не слышит – играет!
«Багрицкий, – продолжает свой рассказ Мунблит, – почти никогда не участвовал в поэтических вечерах, хотя, должно быть, по временам завидовал храбрецам, срывавшим на них аплодисменты