Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ты, Горчаков, счастливец с первых дней,
Хвала тебе — фортуны блеск холодный
Не изменил души твоей свободной:
Все тот же ты для чести и друзей.
Нам разный путь судьбой назначен строгой;
Ступая в жизнь, мы быстро разошлись:
Но невзначай проселочной дорогой
Мы встретились и братски обнялись.
Хотя Пушкин и Горчаков духовно были далеки друг от друга, но встреча с ним в ссылке, по признанию поэта, «живо напомнила Лицей». Вот почему Пушкин вспоминал и Горчакова наряду с другими, близкими сердцу друзьями — Пущиным и Дельвигом:
И ныне здесь, в забытой сей глуши,
В обители пустынных вьюг и хлада,
Мне сладкая готовилась отрада:
Троих из вас, друзей моей души,
Здесь обнял я.
«...В СОПРОВОЖДЕНИИ ТОЛЬКО ФЕЛЬДЪЕГЕРЯ»
На протяжении почти всего срока михайловской ссылки Пушкин стремился любыми способами вырваться на свободу. Но планы бегства за границу к П. Я. Чаадаеву, находившемуся тогда в Англии, рухнули уже в самом начале их осуществления.
Настойчивые и продолжительные обращения Пушкина в письмах к друзьям похлопотать перед властями об изменении его судьбы реальных результатов не давали: друзья не хотели ввязываться в это рискованное дело. Их опасения были не напрасны: за то, что Дельвиг осмелился навестить опального поэта в Михайловском, его уволили со службы в Публичной библиотеке.
У Пушкина была, как тогда считали некоторые его современники, реальная возможность вырваться на волю: нужно было лишь написать покаянное письмо императору с признанием в грехах и заверением в своей преданности. Но для Пушкина такой шаг был немыслим. Он сознавал себя русским национальным поэтом, был свято убежден, что его жизнь и творчество принадлежат России, ее народу, ее будущему, и отвергал такой способ получить свободу. Оставалось только одно — ждать и надеяться на перемены в жизни, своей личной и общественной.
И действительно, вскоре произошли важные события, которые изменили и личную судьбу поэта.
К началу декабря 1825 года Пушкин знал о смерти царя Александра I, и эта весть вселила в него надежду на возможные перемены его положения. В письме к П. А. Катенину от 4 декабря он выражал надежду на то, что, «может быть, нынешняя перемена сблизит» его с друзьями, и восклицал: «Как бы хорошо было, если бы нынешней зимой я был свидетелем и участником твоего торжества!»[18] Но за плечами Пушкина было столько неудавшихся попыток вырваться из ссылки, что он и на этот раз сомневался: «Но вспомнят ли обо мне? Бог весть».
О своих надеждах и в то же время серьезных сомнениях он писал через четыре дня и А. П. Керн (на французском языке): «Вы едете в Петербург, и мое изгнание тяготит меня более, чем когда-либо. Быть может, перемена, только что происшедшая, приблизит меня к вам, не смею на это надеяться. Не стоит верить надежде, она — лишь хорошенькая женщина, которая обращается с нами, как со старым мужем».
Может быть, поэтому Пушкин решил действовать на этот раз сам, не полагаясь ни на чью помощь. Надеясь, что власти находятся под впечатлением смерти царя и что в такой момент его отъезд из Михайловского может остаться незамеченным, он решил самовольно ехать в Петербург. Сохранился подделанный Пушкиным «отпускной билет», выданный «Алексею Хохлову, крепостному крестьянину села Тригорского, росту среднего, лет 29, глаза голубые, бороду бреет, да Архипу Курочкину...». Билет подписан статской советницей Прасковьей Осиповой (подпись подделана Пушкиным). Видимо, с этим фальшивым «паспортом» под видом крестьянина и собирался Пушкин ехать в Петербург.
Друг Пушкина С. А. Соболевский рассказывал в своих воспоминаниях со слов самого поэта или его близких:
«Пушкину давно хотелось увидаться с его петербургскими приятелями. Рассчитывая, что при таких важных обстоятельствах (смерть Александра I. — В. Б.) не обратят строгого внимания на его непослушание, он решился отправиться туда; но как быть? В гостинице остановиться нельзя — потребуют паспорта; у великосветских друзей тоже опасно — огласится тайный приезд ссыльного. Он положил заехать сперва на квартиру к Рылееву, который вел жизнь не светскую, и от него запастись сведениями.
Итак, Пушкин приказывает готовить повозку, а слуге собираться с ним в Питер; сам же едет проститься с тригорскими соседками. Но вот, на пути в Тригорское, заяц перебегает через дорогу; на возвратном пути из Тригорского в Михайловское — еще заяц! Пушкин в досаде приезжает домой; ему докладывают, что слуга, назначенный с ним ехать, заболел вдруг белою горячкой. Распоряжение поручается другому. Наконец повозка заложена, трогаются от подъезда. Глядь — в воротах встречается священник... Всех этих встреч — не под силу суеверному Пушкину; он возвращается от ворот домой и остается у себя в деревне. „А вот каковы бы были последствия моей поездки, — прибавлял Пушкин. — Я рассчитывал приехать в Петербург поздно вечером, чтоб не огласился слишком скоро мой приезд, и, следовательно, попал бы к Рылееву прямо на совещание 13 декабря. Меня приняли бы с восторгом; вероятно... я попал бы с прочими на Сенатскую площадь...“».
Вскоре после этого неудавшегося предприятия произошли события, которые отодвинули надежду Пушкина на скорое избавление от ссылки на неопределенное время. Поэт узнал о восстании на Сенатской площади в Тригорском. Эту весть привез дворовый человек Осиповых Арсений, посланный в Петербург для продажи господских яблок и ставший там свидетелем «бунта».
«...Арсений рассказал, — свидетельствовала в своих воспоминаниях М. И. Осипова, — что в Петербурге бунт, что он страшно перепугался, всюду разъезды и караулы, насилу выбрался за заставу...
Пушкин, услыша рассказ Арсения, страшно побледнел. В этот вечер он был очень скучен, говорил кое-что о существовании тайного общества, но что именно — не помню».
Поэт понимал, что после случившегося имя его не останется в тени, и, не зная еще, как повернется дело, решил не рисковать собой и не усугублять положения своих друзей, — он в эти дни сжег большую часть своих автобиографических «Записок». «В конце 1825 г., — писал он впоследствии в наброске «Начало автобиографии», — при открытии несчастного заговора, я принужден был сжечь сии записки. Они могли замешать многих и, может быть, умножить число жертв. Не могу не сожалеть о их потере; я в них