Шрифт:
Интервал:
Закладка:
2
И вот, первое, что мы должны сказать и утвердить о нем, это его русскость, его неотделимость от России, его насыщенность Россией.
Пушкин был живым средоточием русского духа, его истории, его путей, его проблем, его здоровых сил и его больных узлов. Это надо понимать – и исторически, и метафизически.
Но, высказывая это, я не только не имею в виду подтвердить воззрение, высказанное Достоевским в его известной речи [52][53], а хотел бы по существу не принять его, отмежеваться от него.
Достоевский, признавая за Пушкиным способность к изумительной «всемирной отзывчивости», к «перевоплощению в чужую национальность», к «перевоплощению, почти совершенному, в дух чужих народов», усматривал самую сущность и призвание русского народа в этой «всечеловечности»… «Что такое сила духа русской народности, – восклицал он, – как не стремление ее в конечных целях своих ко всемирности и ко всечеловечности?» «Русская душа» есть «всеединящая», «всепримиряющая» душа. Она «наиболее способна вместить в себе идею всечеловеческого единения». «Назначение русского человека есть, бесспорно, всеевропейское и всемирное». «Стать настоящим русским, может быть, и значит только (в конце концов) стать братом всех людей, всечеловеком». «Для настоящего русского Европа и удел всего великого арийского племени так же дороги, как и сама Россия, как и удел своей родной земли, потому что наш удел и есть всемирность, и не мечом приобретенная, а силою братства». Итак: «стать настоящим русским» – значит «стремиться внести примирение в европейские противоречия уже окончательно, указать исход европейской тоске в своей русской душе, всечеловечной и всесоединяющей, вместить в нее с братскою любовью всех наших братьев, а в конце концов, может быть, и изречь окончательно слово великой, общей гармонии, братского окончательного согласия всех племен по Христову евангельскому закону».
Согласно этому, и русскость Пушкина сводилась у Достоевского к этой всемирной отзывчивости, перевоплощаемости в иностранное, ко всечеловечности, всепримирению и всесоединению; да, может быть, еще к выделению «положительных» человеческих образов из среды русского народа.
Однако на самом деле русскость Пушкина не определяется этим и не исчерпывается.
Всемирная отзывчивость и способность к художественному отождествлению действительно присуща Пушкину как гениальному поэту, и притом русскому поэту, в высокой, в величайшей степени. Но эта отзывчивость гораздо шире, чем состав «других народов»: она связывает поэта со вселенной. И с миром ангелов, и с миром демонов, – то «искушающих Провидение» «неистощимой клеветою» (1, 212), то кружащихся в «мутной месяца игре» «средь неведомых равнин» (2, 227), то впервые смутно познающих «жар невольного умиленья» (2, 105) при виде поникшего ангела, сияющего «у врат Эдема». Эта сила художественного отождествления связывает поэта, далее, со всей природою: и с ночными звездами, и с выпавшим снегом, и с морем, и с обвалом, и с душою встревоженного коня, и с лесным зверем, и с гремящим громом, и с анчаром пустыни – словом, со всем внешним миром. И конечно, прежде всего и больше всего – со всеми положительными, творчески созданными и накопленными сокровищами духа своего собственного народа.
Ибо «мир» не есть только человеческий мир других народов. Он есть и сверхчеловеческий мир божественных и адских обстояний, и еще не человеческий мир природных тайн, и человеческий мир родного народа. Все эти великие источники духовного опыта даются каждому народу исконно, непосредственно и неограниченно; а другим народам даются лишь скудно, условно, опосредствованно, издали. Познать их нелегко. Повторять их не надо, невозможно, нелепо. Заимствовать у них можно только в крайности и с великой осторожностью… И что за плачевная участь была бы у того народа, главное призвание которого состояло бы не в самостоятельном созерцании и самобытном творчестве, а в вечном перевоплощении в чужую национальность, в целении чужой тоски, в примирении чужих противоречий, в созидании чужого единения?! Какая судьба постигнет русский народ, если ему Европа и «арийское племя» в самом деле будут столь же дороги, как и сама Россия, как и удел своей родной земли?!
Тот, кто хочет быть «братом» других народов, должен сам сначала стать и быть – творчески, самобытно, самостоятельно: созерцать Бога и дела Его, растить свой дух, крепить и воспитывать инстинкт своего национального самосохранения, по-своему трудиться, строить, властвовать, петь и молиться. Настоящий русский есть прежде всего русский, и лишь в меру своей содержательной, качественной, субстанциальной русскости он может оказаться и «сверхнационально», и «братски» настроенным «всечеловеком». И это относится не только к русскому народу, но и ко всем другим: национально-безликий «всечеловек» и «всенарод» не может ничего сказать другим людям и народам. Да и никто из наших великих – ни Ломоносов, ни Державин, ни Пушкин, ни сам Достоевский – практически никогда не жили иностранными, инородными отображениями, тенями чужих созданий, никогда сами не ходили и нас не водили побираться под европейскими окнами, выпрашивая себе на духовную бедность крохи со стола богатых.
Не будем же наивны и скажем себе зорко и определительно: заимствование и подражание есть дело не «гениального перевоплощения», а беспочвенности и бессилия. И подобно тому как Шекспир в «Юлии Цезаре» остается гениальным англичанином, а Гёте в «Ифигении» говорит как гениальный германец и Дон Жуан Байрона никогда не был испанцем, – так и у гениального Пушкина и Скупой рыцарь, и Анджело, и Сальери, и Жуан, и все по имени чужестранное или по обличию «напоминающее» Европу есть русское, национальное, гениально-творческое ви́дение, узренное в просторах общечеловеческой тематики. Ибо гений творит из глубины национального духовного опыта, творит, а не заимствует и не подражает. За иноземными именами, костюмами и всяческими «сходствами» парит, цветет, страдает и ликует национальный дух народа. И если он, гениальный поэт,