Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хельга уже поравнялась с телефонной кабиной. Она произносит:
— Это правда. Если бы О’Коннели не убили, то я была бы сейчас его женой…
Пуэрториканка вновь хватает ее за руку:
— Возможно, он сейчас находится здесь и слышит нас… Если бы мы могли прикоснуться к нему…
— Рассказывайте ваши страшилки кому-нибудь другому! — восклицает Хельга. — Оставьте в покое мертвецов.
Хельга выходит на улицу, а пуэрториканка возвращается в свою дежурку и роется в одном из ящиков.
— Я знаю, что у меня есть их фотография… Куда она могла запропаститься?.. Ах, вот она…
Это была фотография, снятая через окно. Два силуэта, пронзенные солнечными лучами, словно пулеметной очередью.
«Бросить меня! Какой-то паршивый американец посмел бросить меня», — возмущается Анук в такси.
Машина едет по широким, обсаженным деревьями улицами Вашингтона.
Такси останавливается около Национальной картинной галереи. Анук расплачивается с водителем. Он желает ей удачного дня.
Молодая женщина входит в музей. В вестибюле она подходит к справочной стойке и берет план расположения залов, посвященных различным художественным школам. Под звуки классической музыки она поднимается на второй этаж. Помещение музея напоминает разбитый на ячейки мавзолей. И в каждой из них находятся скамейки для того, чтобы посетители музея могли не спеша наслаждаться созерцанием произведений искусства. Анук обращается к одному из служащих. Он отвечает, что музыка в музее играет не каждый день. Сегодня репетирует оркестр. Анук останавливается перед полотном Эжена Будена «Публичный концерт в Довиле в 1900 году»[3]. Эта картина воскрешает недавние воспоминания о том, как она гостила у деда в Довиле.
Довиль был для Анук единственным местом на земле, где она могла восстанавливать свое душевное равновесие. После лондонских передряг именно здесь она отдыхала душой и телом. К тому времени ее дед уже распродал лошадей, но еще не успел расстаться с огромным домом, который скорее напоминал средневековый замок, чем современное здание. Произошедшие в Лондоне события повлияли на Анук так, что она стала более откровенной в разговорах с дедом. Он терпеть не мог, когда от него что-то скрывали из-за его преклонных лет.
Он всегда приезжал в Довиль со всей своей штаб-квартирой: китайцем-поваром, двумя лакеями и горничной, девушкой молодой и, как правило, красивой. «Исключительно для того, чтобы хлопать ее по попке, когда она проходит мимо меня, — признавался дед и добавлял при этом: — Не делай такие испуганные глаза; в тринадцать лет я гонял мяч на пустыре. С той поры у меня ностальгия по округлым формам; к тому же я достаточно плачу своим горничным, чтобы оценивать их достоинства не только на глаз, но и на ощупь».
В то лето престарелый дед совершил одно из своих последних экстравагантных чудачеств. Однажды он заприметил на представлении мюзик-холла двух девушек-близнецов из Голландии. Красавицы были глупы как пробки, но зато ноги росли у них от ушей. Их пухлые губки растягивались в широкой улыбке, а в глазах сверкали льдинки. Девушки блистали на сцене и купались в деньгах. Дед загорелся идеей поселить одну из девиц в Довиле, а другую — в Париже. «Одну для главного особняка, а вторую — для летней резиденции». Ко всему привыкшая законная жена деда была на этот раз шокирована аморальностью поступка мужа. Впервые в жизни она потеряла контроль над собой. «Из-за этого сумасброда мы все попадем в ад», — воскликнула она в отчаянии и пригрозила, что разведется с ним на старости лет.
Старик только того и дожидался: «Скатертью дорога. Катитесь ко всем чертям. Или к святым отцам. На этот раз я принимаю сторону поборников социальных свобод. И голосую за твою досрочную отставку».
«Если нельзя купить этих девиц, то я женюсь на них», — заявил дед.
Отец Анук взялся вести переговоры с матерью близнецов и их импресарио.
«Через три года мне не захочется на них и смотреть, — кричал в запале старик. — Они нужны мне всего на три года. Составьте контракт, в котором я выступаю от имени мюзик-холла». Отцу пришлось приложить немало усилий, чтобы исполнить прихоть деда. Договор, наконец, был подписан отцом, дедом, импресарио и матерью девушек. Длинноногие красотки оказались при ближайшем рассмотрении еще глупее, чем можно было от них ожидать. Однако у каждой из них была своя оговоренная контрактом цена. Каждой девице выплачивалась сумма в миллион старых франков. Старый хрыч потирал руки от радости. Он смеялся от души: «Я доказал, что все можно купить. Все. Все… Кхе-кхе-кхе. Все». Несколько месяцев спустя он заявил: «Дейзи и Мейзи — дуры из дур. Они ничем не лучше породистых кобыл. Только не брыкаются. — И с хитрецой добавил: — Из-за своей лени».
К тому времени, когда Анук спасалась от депрессии в Довиле, Дейзи уже проживала в загородном доме на третьем этаже, а Мейзи оставалась в дедовском парижском особняке на улице Дефей. Дед совершал челночные поездки между двумя резиденциями и радовался своей находчивости, как ребенок новой игрушке. Он прощался с женщиной, чтобы двумя часами позже встретиться с ней же, но уже совсем в другом месте! Дед обожал подобные трюки.
— Ты испорчен до мозга костей — говорила ему Анук.
— Нравственность — удел бедняков. Они прикрываются своей моралью вместо одеяла.
— Дед, с тобой даже осел стал бы революционером.
— Нет. Он бы громко орал от восхищения мною.
— Дед, что для тебя значит народ?
— Гибридная масса, от которой мне удалось оторваться. Я и есть часть того самого народа. И потому имею полное право критиковать его.
— Дед, при социализме тебя ликвидируют как класс. И обязательно национализируют все твои сокровища.
— Я не доживу до такого строя. Но я люблю жизнь. Поверь мне, у меня еще есть время.
— Дед, у тебя никогда не возникало желание поделиться с народом твоим богатством?
— Что касается народа, то если бы тебе пришлось, как мне, пробивать лбом стену, ты ничего не чувствовала бы, кроме отвращения к нему…
— Дед, ты выбрасываешь на ветер сотню миллионов, чтобы близняшки находились рядом с тобой. Ты отдаешь себе отчет в том, сколько можно было бы сделать добра на эти деньги?
— Кому? Другим? Я сам нуждаюсь в добре. И я приобретаю его для себя. Я не альтруист, не занимаюсь благотворительностью и вовсе не ханжа. Возможно, при определенных условиях из меня вышел бы великий моралист, но мне не хватает общей культуры, чтобы мыслить абстрактно.
— Дед, кого же ты любишь?
— Себя.
— Ты — чудовище.
— Потому что говорю правду? Приглядись-ка ко мне повнимательнее. Разве я не молодец? Стоит мне сделать всего один звонок по телефону, и я компенсирую все деньги, потраченные на сестер. Однако я не буду этого делать. Мне хочется как можно больше насолить твоему отцу.