Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Никакой свадьбы там не предвидится, такое сразу заметно, и крестин тоже, просто обычная проповедь, а мать, значит, на нее и собралась? Мы в церковь ни разу не ходили. Разве что на Рождество, но на Рождество все ходят, это с верой никак не связано, просто ритуал, как свиные ребра на рождественском столе, в обычные воскресенья мы в церковь не ходили. Наверное, сейчас там рождественский концерт будет, к Адвенту готовятся, – думаю я, чтобы успокоиться, вот только что меня так разволновало? Мысль о том, что мать настолько изменилась, что теперь считает себя христианкой, а я об этом не знала и не была причастной, причиняет боль. Мысль о потрясении, которое перенесла мать и о котором я не имела ни малейшего представления, причиняет боль. Потому что?.. Мне хотелось, чтобы мать перенесла потрясение! Я никогда не относилась к матери как к человеку серьезному. Успела ли она посерьезнеть за мое отсутствие? Матери было больно из-за меня, и в поисках утешения она схватилась за веру? Нет, если бы она посерьезнела, тогда сняла бы трубку, когда я звоню. И никак иначе. Чтобы мать, серьезная, не желала меня знать – нет, невозможно! Невозможно! Мать? Отвернувшееся полумифическое существо, определившее течение моего детства и юности – неужто, приняв всю необратимую серьезность христианской веры, она по-прежнему не желает меня знать? Жестокое наказание. Мать поднимается по лестнице вместе с другими одетыми по-зимнему прихожанами, большинство из них – пожилые женщины, мужчины умирают, женщины вдовеют и ходят в церковь на приуроченные к Рождеству концерты, так, наверное, все и устроено. Никого моложе сорока. Мать входит в церковь, я иду следом, останавливаюсь на паперти и слежу, куда мать сядет. На концерт не похоже, ни инструментов, ни техники, оставаясь незамеченной, я стою на паперти и выслеживаю мать. Прихожанки рады, что преодолели ступеньки, чем старше они становятся, тем сильнее боятся не успеть туда, куда им надо – к врачу, на поезд, в церковь, они развязывают шарфы, снимают шапки, варежки, рассовывают их по карманам и сумкам, мать все еще стоит в проходе, в шапке, потом наконец садится, единственная, на девятый ряд справа, напротив кафедры, место опасное, на виду у священника. Почти все остальные располагаются впереди, где лучше слышно, всего здесь двенадцать человек – десять женщин, двое мужчин, я вхожу последней, тринадцатый участник трапезы, правдоборец Грегерс Верле, мать снимает зеленую шапку, ее волосы рыжие, они, как и прежде, забраны в хвост, стянуты тонкой резинкой цвета олова, мать, мать. Я иду вдоль стены слева, выбираю восьмой ряд, там, возле прохода, она загораживает меня от матери, закрывает меня, но если наклониться вперед или откинуться назад, я, скорее всего, увижу лицо матери. Шарф я не снимаю, наоборот закутываюсь плотнее, якобы я простужена. Я пересчитываю непричесанные головы, старики забывают причесываться или не дотягиваются, а вот у матери прическа аккуратная, как всегда, и волосы, может, и крашеные, но рыжие. Она ждет, она напряжена в отличие от всех остальных, по привычке уже ссутулившихся, мать ждет, но чего же? Приходит священник – в белом одеянии с поясом, ему за пятьдесят, и он совершенно невыразительный, ведь она не ради него сюда пришла? Он произносит обычные для священника слова, знакомые по радиопроповедям, которые когда-то включали в школе: благослови тебя Господи, яви Господи милость Твою и прочее в таком же духе. Наверху, на галерее, звучит орган, и все преображается, теплеет, псалом мне незнаком, никто не поет, я наклоняюсь вперед и вижу мать. Губы у нее не шевелятся, она бледная, но собранная, лицо удивительно открытое, почти жаждущее, прежде я не видела ее такой, но я вообще давно уже не видела ее лица. Священник молится, священник просит об отпущении грехов для прихожан, в том числе и для меня, его бормотание одурманивает, священник поднимается на кафедру, прихожане обращают к нему лица, он поворачивается к ним и ровным голосом говорит о том, что грядет година тяжких испытаний. Также услышите о войнах и о военных слухах. Смотрите, не ужасайтесь, ибо надлежит всему тому быть, но это еще не конец. будут глады, моры и землетрясения по местам; всё же это – начало болезней. Женщина рядом со мной задремывает, мать внимает каждому слову священника. Остерегайтесь же людей, ибо: они будут отдавать вас в судилища и в синагогах своих будут бить вас. Предаст же брат брата на смерть и отец – сына; и восстанут дети на родителей, и умертвят их – невыразительным, внушающим доверие голосом. Но того, кто выстоит до конца, ждет спасение. Мать не сводит своих карих глаз с чуть склонившейся вперед фигуры священника, я не понимаю. Итак, когда увидите мерзость запустения, тогда находящиеся в Иудее да бегут в горы; и кто на кровле, тот да не сходит взять что-нибудь из дома своего; и кто на поле, тот да не обращается назад взять одежды свои. Молитесь, чтобы не случилось бегство ваше зимою! Зима уже близко, церковная скамья холодна, холод пробирается сквозь одежду, сквозь кожу, к позвоночнику, а оттуда – в голову и шлемом обволакивает мозг, ибо тогда будет великая скорбь, какой не было от начала мира доныне и не будет. Священник перелистывает страницы, ошибается, листает назад, надевает очки,