Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На «денежки» построил дачу, купил иномарку (ему давно хотелось «вольво») и двухкомнатную квартиру, расположенную этажом выше, прямо над ними, чтобы со временем сделать двухуровневую, со спальней и кабинетом наверху. Но так как почти все время продолжал бояться, что в один прекрасный день за ним придут крепкие мальчики из налоговой полиции или еще кто-нибудь — из смежного ведомства, то и перевел все это имущество вместе с их собственной, законно нажитой квартирой своей «супружнице».
Никто его тогда не тронул, никто ни о чем не спросил: то ли потому, что тогда такими делами не он один занимался, то ли братец его все-таки был не такой уж придурок и действовал аккуратно, то ли по каким-то другим причинам — какая разница? Главное, что с переводом имущества на Люськино имя он, конечно, поторопился. Что бы ему, идиоту, тогда немного подождать? Или хотя бы перевести все на мать? Или не строить дачу и не покупать квартиру, а положить деньги в какой-нибудь иностранный банк, в котором никто никогда бы их не нашел, в том числе и его жена. А ведь он все в дом, все в дом норовил притащить. Все для нее старался. Любил он ее, что ли?..
А теперь? Что теперь-то ему делать? Если он скажет Люське, что хочет развестись, разве она ему что-нибудь вернет? Конечно, нет. И сам бы он не вернул, случись ему с нею поменяться ролями. Разве она станет считаться с тем, что все это нажито его горбом? Не станет. Она же понимает, что жить ей придется на свою более чем скромную зарплату. Нет, Люська ничего не отдаст, это совершенно ясно…
И что? Ему-то что делать? Плюнуть на все, жениться на мадам и уехать? А имущество оставить Люське?
Он задавал себе этот последний вопрос, и в этот момент словно бомба взрывалась у него в груди. Как!? Все, что он нажил таким трудом, за столько лет, за все его страхи, страдания, унижения (что именно это были за страдания и унижения, он не уточнял, но никто его и не спрашивал), словом, за все, что ему пришлось пережить, он должен оставить… и кому!? Люське, которая никогда, никогда с ним не считалась, никогда не делала того, о чем он ее просил, никогда не ласкала, не любила, с которой он даже трахнуться никогда не мог в свое удовольствие… Ну нет. Не дождется. Не будет этого. Никогда.
Были у Салтыкова и практические соображения. Вдруг что-нибудь не склеится у него с мадам? Вдруг окажется, что любовь — любовью, а денежки врозь? В конце концов американских законов он не знал. Как и не знал эту женщину со вставными зубами: она была для него так же непонятна, как какой-нибудь пингвин, обитающий в Антарктиде на Южных Сандвичевых островах. Откуда он может знать, что делается в ее американской голове? И что будет, если его мечты о роскошной жизни обернутся разводом? Он представил себе заголовки американских газет: «Неудавшийся брак вдовы автомобильного магната Сазерленда с русским фотографом»… Да что заголовки?.. Вот работу ему придется после этого искать, а это уже пострашнее заголовков. И языка он не знает, да и не мальчик уже, чтобы бегать и предлагать себя? И придется ему тогда возвращаться на родину, а на родине — и квартира, и машина, и дача — все тю-тю. Не проситься же обратно к Люське! И не начинать все сначала — слава Богу, ему уже пятьдесят.
Салтыков зевнул, покосился на «Люську», которая давно спала сном праведницы, повернулся на другой бок и посмотрел в окно.
«Март. Самое поганое время года. И не зима, и не весна… черт-те что. Слякоть, сырость, ветер. И зима опротивела, и простуда достала, и Москва надоела. А там… — он снова закрыл глаза и вспомнил Нью-Йорк, — там Нью-Йорк, город больших возможностей…»
Салтыков представил себе огни Бродвея, черный лимузин, лихо подруливающий к расстеленной прямо на асфальте красной ковровой дорожке перед «Гранд-отелем», женщин в блестящих вечерних туалетах с голыми плечами и надменным взглядом, мужчин в смокингах, с сигарами, грумов, негров, китайцев… Все путалось у него в голове: Бродвей, который он видел наяву, когда был там, наштукатуренное лицо Бренды, ее улыбка (он называл ее «оскалом капитализма»), фарфоровые зубы… Потом Бродвей из какого-то фильма, кажется, боевика: выстрелы, беготня, крики, свистки полицейских, громче, громче, громче…
Он просыпался, вытирал краем пододеяльника влажный лоб, глубоко вздыхал и снова закрывал глаза. Нет, так нельзя. Надо что-то делать. Надо перестать быть вечной Люськиной тряпкой. Надо решиться.
С Тоней он познакомился случайно, на Ленинградском вокзале, когда провожал Лёню Когана, своего старого товарища. С Коганом он когда-то учился в одном классе и даже сидел за одной партой. Лёня был маленький, худенький, в больших очках, с дужками, перевязанными суровыми нитками, но зато задачи по физике и математике решал в классе лучше всех. Иногда ребята из соседнего двора собирались его бить, и тогда он, Пашка Салтыков, всегда заступался за него и при этом тоже иногда геройски сносил пару оплеух. Оплеухи он, конечно, не любил, однако предпочитал их материнским затрещинам, достававшимся ему всякий раз, как он приносил двойки по точным предметам, всегда дававшимся ему с трудом. И Лёня, не догадывающийся о его корыстных соображениях, искренне считал его другом и героем и всегда решал за него контрольные работы.
Потом Лёнины родители переехали в Ленинград, и Лёня иногда писал ему. Потом Лёня окончил университет и стал программистом и каждый год, приезжая в Москву, считал своим долгом навестить старого друга.
В тот раз Салтыков предложил ему остановиться у него, потому что Люська отдыхала с приятельницей на Канарах, а ему, Салтыкову, очень нужна была Лёнина помощь по части компьютера. Леня предложение принял и, не считаясь со временем, часами растолковывал приятелю компьютерную премудрость.
Салтыков слушал внимательно, записывал, задавал вопросы, тренировался, словом, был прилежным учеником. А Лёня во время перекуров вдохновенно рассказывал ему о фантастических возможностях, которые дает человеку эта машина.
Проводив Леню на «Красную стрелу», Салтыков пошел через вокзал, потому что вдруг почувствовал сильный голод. Время было позднее, дома в холодильнике было пусто, до Люськиного приезда оставалось три дня, и он решил, что гамбургер в вокзальном буфете — лучше, чем ничего.
У стойки не было никого, кроме тетки, одетой в кургузое зимнее пальто, которая при ближайшем рассмотрении оказалась молодой девушкой, некрасивой, но свежей, румяной и, главное, какой-то беззащитной.
Буфетчица поставила перед ней пластмассовый стаканчик с сомнительного цвета кофе и, скривив лицо, ждала, пока девушка рассчитается с ней. Девушка же, вытащив из кармана целую горсть мелочи, причем, как показалось Салтыкову, мелочь у нее была исключительно медной, никак не могла отсчитать нужную сумму.
— Руки замерзли, — сказала она извиняющимся тоном и так жалко улыбнулась, что даже продавщица сменила гнев на милость.
— Да ты положи свои копейки сюда, — она показала на мраморный прилавок, — удобнее же будет. — И добавила: — Приезжая, что ли?
— Ага, — сказала девушка, пододвинула к продавщице несколько монет и шмыгнула носом.