Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я была большой эгоисткой, но это не помешало мне по-настоящему привязаться к нему. Мы виделись с ним каждое воскресенье. Каждое воскресенье мы скромно завтракали за большим столом вместе с Женни и мисс Эйгер, которые по очереди сопровождали меня. Но странная вещь — и мне стыдно признаваться в этом — я больше любила приезжать сюда с мисс Эйгер, которая давала мне возможность беседовать с глазу на глаз с моим другом, чем с Женни, откровенные суждения и строгость которой немного стесняли меня, когда я порывалась высказать ему все, что приходило мне в голову. Мне ужасно хотелось вникнуть в смысл столь странно стоической жизни моего отшельника; раньше я об этом совсем не думала. Теперь я спрашивала себя, как можно жить в таком одиночестве, не испытывая ужаса и скуки, и когда Фрюманс говорил мне, что ведет такую жизнь добровольно и не сожалеет об этом, он вырастал в моих глазах в человека значительного и таинственного, и я была горда тем, что чувствую себя с ним как равный с равным.
Я читала превосходные книги, которые он мне доставал. Мне трудно было, конечно, перейти от разных Лоренцо и Рамиро к героям Плутарха, но, полагая, что от знакомства с ними я интеллектуально вырасту, я понемногу втянулась и незаметно для самой себя повышала свой умственный уровень. Видя, как все больше расширяются мои горизонты, Фрюманс был весьма удивлен, что я в такое короткое время постигла подлинно прекрасное. К несчастью, книг, которые он так любезно мне добывал, вскоре стало не хватать. Он понял, что нет почти ничего такого, что можно было бы дать прочесть молодой девушке, ум которой он хочет сохранить в чистоте, и что придется прибегнуть к сокращениям в тексте. Однако хорошее чтение — это единственная защита молодой девушки от всего того, что способно смутить ее воображение. Фрюманс понял, что ему придется начать отбирать для меня фрагменты, а это занимало у него несколько вечеров в неделю. Сначала он делал это с неохотой, а потом стал находить в этом удовольствие, ибо я откликнулась на его усердие настоящими успехами, и он даже стал немного гордиться мною. Мне необыкновенно нравилась такая метода занятий, которую мы хранили в тайне от Женни.
Бабушка поняла наконец, что мисс Эйгер не обучает меня ни рисованию, ни музыке и что она превратилась в нечто совершенно бесполезное. Она предупредила, чтобы та подыскала себе место в другом семействе, и в один прекрасный день мисс Эйгер отбыла в Неаполь, в восторге, что снова увидит Везувий, и нисколько не огорчаясь тем, что покидает нашу мерзкую страну. Ее отъезд так мало взволновал нас, что его почти не заметили; но я испытала некоторое беспокойство, когда Женни заявила мне, что она не может больше оставлять бабушку одну, что новую гувернантку еще не нашли и поэтому я не могу больше ездить в церковь по воскресеньям. Я не была особой охотницей до обеден, Дениза навсегда отвратила меня от набожности. Я была христианкой, и Фрюманс хорошо делал, что скрывал от меня свой атеизм, ибо это могло бы меня сильно шокировать, но я не считала серьезным упущением пропускать церковные службы, более того — я чувствовала, что лучше пропустить их, чем пренебречь заботами о бабушке.
Но лишиться воскресных встреч с моим ученым другом — это было настоящее горе, и я начала даже сожалеть об отъезде мисс Эйгер.
Но все-таки мне необходимы были прогулки, и, заметив, что я слегка побледнела, Женни забеспокоилась и решила, что под наблюдением Мишеля я буду ездить верхом, чтобы приучить Зани к открытому полю. У него была другая лошадь, и он ездил со мной, чтобы руководить моими упражнениями в верховой езде. Поле мне скоро наскучило, и мне было разрешено вместе с моим конюшим поехать по дороге в Реве, а потом немного дальше, а потом уже почти всюду. И наконец, раз уж у меня больше не было предлога лишаться обедни, на которой всегда настаивала бабушка, я снова возобновила свои поездки в Помме и воскресные встречи.
Все шло хорошо, я больше не скучала, уединение перестало быть для меня опасным, я стала находить вкус в независимости и деятельности, вовсе не стремясь отыскать цель жизни и возможность применения всех своих сил. Фрюманс развивал мой ум и управлял моими мыслями с большим пониманием и тактичностью. Вскоре он обнаружил, что я немного рисуюсь перед ним и что я не нахожусь уже в таком смятении и не столь интересна, как он полагал сначала. Он считал, впрочем, что меня легко излечить, и, полагаясь на свой оптимизм, мечтал о моем будущем, исполненном разума и счастья. Мне шел уже восемнадцатый год, и в моем сознании еще не проносились бури. Вдруг непредвиденный случай взметнул ураган, и притом рукой самого мудреца Фрюманса.
Я обладаю достаточным религиозным чувством, и меня слишком много обучали рациональной философии, чтобы я верила в слепой рок. Тот рок, который порою как будто властвует над судьбами людей, есть не что иное, как плод нашего воображения, ибо мы сами устремляемся к иллюзорным опасностям, которые он будто бы нам создает.
Незаметное событие, о котором я собираюсь рассказать, должно было из-за моей гордости привести к зловещим последствиям. Эта гордость была не только беспокойством и мучением моей юности, но она чуть не стоила жизни человеку, которого я любила больше всех на свете, в результате встречного удара, пусть запоздалого, но глубокого и медленно подготовлявшегося. Даже сейчас исповедь, которую я на себя налагаю, может воздвигнуть непреодолимое препятствие к доверию, которое как будто внушает мой характер. Но все равно, я выскажу здесь все с полной откровенностью.
В одной из тетрадей, куда Фрюманс записывал избранные для меня отрывки из серьезных книг, я нашла как-то в воскресенье вечером листок другого формата, чем тетрадь, исписанный более сжатым, торопливым и менее разборчивым почерком. Тем не менее это, конечно, был почерк Фрюманса. Но это была заметка, предназначенная для него самого, вероятно — только для него одного, и попавшая туда случайно. Вот эта заметка:
«Теперь принято говорить и считать, что древние народы не знали любви. Это, как полагают, чувство новое, возникшее из все более развивающейся утонченности мыслей и идеала христианства. Следовало бы уточнить, что понимается под любовью в том веке, когда мы живем.
Не вращаясь в свете, я могу искать ее только в литературе, которая всегда является выражением чувств и стремлений эпохи. Но новейшая литература производит на меня скорее впечатление искусственности, нежели искренности. Я вижу в ней налет преувеличения, который должен отобразить некое лихорадочное состояние. Поэмы и романы в период Империи создаются в силу чисто литературного стремления выразить страстное волнение или горькое разочарование. В основе всего этого, как мне кажется, находится человеческое сердце, столь же примитивное и зверски эгоистичное, как и на заре цивилизации. Неужели я ошибаюсь?»
До этого места заметка Фрюманса не вызвала у меня особого интереса. Однако я продолжала читать, полагая, что этот критический этюд может быть предназначен для меня.
«Если ты сомневаешься, то воздержись, — гласит мудрость. Я вполне могу воздержаться от суждения о современных писателях, и я не так уж стремлюсь хорошо узнать людей, которые идут той же дорогой, по которой уже шли их предшественники. Но откуда возникает эта потребность учинять допрос самому себе, спрашивать себя, любили ли наши предки, страдали, стремились ли к высшему благу, как… скажем, как я? Что я знаю о себе? Что я знаю о высшем благе, ином, нежели принцип справедливости в сердце справедливого человека? Однако существует глас, вопиющий в пустыне: любовь, дружба, брак!