Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После шестого урока в гардеробе рядом с ним оказалась Марина: ты уже выздоровел? не может быть; да нет, я же вижу, ты еще болеешь, ты чего, с ума сошел; проводить тебя домой? Марк мотал головой, не спорил, чтобы она поскорее ушла, но в то же время чувствовал благодарность и хотел ей сказать, что она хорошая, только боялся, что тогда она точно не отцепится. У дальних шкафчиков он увидел прислонившуюся к стене Полину, она смотрела прямо на него и, когда увидела, что он ее заметил, отвернулась и пошла к выходу. Тогда он затащил рюкзак на плечо, тронул Марину за руку, спасибо, пока, и пошел вслед за Полиной; Марина, стрельнув два раза глазами, сказала ему вслед дурак – с обидой, конечно, но эта обида была производной искренней заботы, Марк понял это.
Он догнал Полину за углом, уже во дворе, где гуляла с коляской утомленная взрослая женщина и две старушки на скамейке перешептывались, поворачивая головы в разные стороны. Дойдя до сквозной, на Левашовский, подворотни, Полина остановилась в тени и повернулась к Марку. Секунду она смотрела на него, ее лицо было близко, и Марк вдруг понял, что оно некрасивое, в сущности, это лицо, вытянутое, как со страницы маминого альбома про средневековую живопись, а потом сказала: не делай этого. Марк оторопел, но переспросить не успел; прежде чем он придумал, как продолжить разговор, переспросила она: понял? И Марк вынужден был, даже против воли, или это опять сместилась какая-то секунда, ответить: понял. Полина опустила лицо и, прежде чем развернуться и исчезнуть в подворотной глубине, подняла глаза и сказала: спасибо за фотографию, красивая. Марку захотелось спрятаться куда-нибудь, и всё же он был уверен, или это ему показалось, – что в этот последний момент во взгляде ее было что-то вроде живости, как бывает, когда поворачиваешь нешлифованый гематит, внутри загорается и тает красноватая жилка.
Мама снова оставила Марка дома – градусника никакого не надо, и так всё видно; давай-ка выздоравливай к папиному приезду (в воскресенье должен был вернуться папа), – но, когда она ушла, Марк оделся и вышел из дома. Он придумал какой-то повод – кажется, закончился лимон, купить, – и забыл о нем, оказавшись на улице. Изнемогающий от жары город плавился всеми цветами радуги, в воздухе висела взвесь песка и пыли, из опущенных окон машин неслась восточная музыка, в монастыре били колокола, во дворах пили теплое пиво мужчины с фиолетовыми лицами, в подворотнях приходилось задерживать дыхание, Марк не мог додумать ни одну мысль, они плавали в его сознании, как хлопья свернувшегося молока, то ему казалось, что он уже развернулся и идет в сторону дома, то – что сегодня ему попадается слишком много красных машин; иногда он поднимал фотоаппарат и снимал – створ улицы без единой тени, хищных голубей над звездной россыпью пшена, рыбу, валяющуюся на тротуаре (кошка напряженно ждала, пока он настроит выдержку), – стараясь запомнить, как всё это выглядит, чтобы сличить потом с тем, что окажется на снимке. Оказалось, что всё это время он кругами и зигзагами шел на Гатчинскую улицу, где издалека еще заметил у двух этажного грязно-желтого дома суету: перемигивала «скорая», стояли люди, из полицейских машин выходили, поправляя фуражки, люди в форме. Никто не обратил внимания на Марка, и он прошел во двор. Там тоже стояли люди – женщины с волнообразными складками животов, мужчины в тапочках, раскуривающие ядовитые сигареты, старики в старых пиджаках, – они переговаривались, переминались с ноги на ногу, поворачивали головы за лениво проходящими из машин во двор и обратно полицейскими, и всё время отскакивали взглядом от железной двери, прямо под которой, наискосок перерезанное тенью, темнело и отсверкивало крупное и похожее на изогнутую Африку пятно крови. Марк немного постоял рядом с двумя толстыми женщинами, одна из которых аккуратно поставила у каждой ноги по пакету с торчащими из них упаковкой яиц справа и макаронами слева, – он не прислушивался специально, но слышал: из разговора было ясно, что вроде бы убили – ну или сама упала? это еще постараться надо так упасть, чтобы всю голову разбить – старушку – Нина Михайловна, кажется, она, вот которая недавно-то переехала – маленькая такая, что ли? Марк достал фотоаппарат и сфотографировал металлическую дверь с лежащей под ней косой тенью; и как-то не укладывалось в голове, что это та самая дверь, в которую он уже заходил, за которой на втором этаже жила Полина.
Дома Марк осторожно вынимал из ванночки тяжелый и гибкий лист бумаги, стекал раствор, капли собирались внизу снимка, срывались и падали обратно в ванночку, Марк подносил снимок близко-близко к глазам, было плоховато видно в темном свете лампы, постепенно взгляд фокусировался, и становилось понятно: вот рука тетки с пакетами, вот стряхивает пепел полицейский, вот тень от провода наверху, и дверь, и тень, чистый выщербленный асфальт, но лужи крови нет, вообще ничего нет, Марк ронял снимок в ванночку, тянулся за ним, падал и оказывался в воде, пытался кричать, барахтался и – с сорванным от ужаса дыханием – проснулся. Мама еще не возвращалась, Марк, хотя стены ходили ходуном, разложил вещи как они были, важно было, чтобы мама не догадалась, выпил полтора стакана сока, больше не смог, и остальное вылил в унитаз, вместе с таблетками, побоялся, что вырвет, когда он начнет запивать их водой. Ключ в двери завертелся, как раз когда Марк лег обратно под одеяло, кажется, даже еще не затихла в туалете вода, мама потрогала лоб, дала градусник – как ты? – почти уже хорошо – молодец (это уже кивая на пустой графин), но, дойдя до кухни, ахнула (и наверняка прижала руки к груди, всегда так делала): Ма-арк, а ты почему ничего не съел? Марк неслышно и зло чертыхнулся и сказал вслух просто, буднично: не хотелось, мама; нет аппетита; лежать целый день – откуда ему взяться. Пока мама переодевалась, он переложил закладку в «Мифах народов мира» на двадцать страниц вперед и стряхнул градусник до тридцати семи и двух, чтобы было хоть как-то правдоподобно.
Хитрости всё же не помогли: утром Марк уговаривал маму, что он здоров, хорошо себя чувствует и может пойти в школу, что надоело лежать дома, но маму было не переспорить – в воскресенье возвращается папа, и Марк, пожалуйста, давай выздоровеем к папиному возвращению, хорошо? – Марк остался дома. У мамы была всего одна лекция в середине дня, и она уехала, сказав, чтобы он поспал, пока ее не будет, пару часиков – заеду в магазин, куплю тебе чего-нибудь вкусненького; чего ты хочешь? Марк из-за занавески выглянул посмотреть, как мама выезжает: ее машина осторожно проклюнулась носом из подворотни, вырулила на набережную и, сверкнув лакировкой, исчезла – Марк опустил занавеску. У него бешено колотилось сердце, слабость в руках мешала одеться, куртку он натянул только с третьей попытки, и дверь закрывал, прислонившись плечом к стене: стоило Марку выйти на площадку, в глазах замерцало, несколько секунд он вообще ничего не видел, и мир возвращался к нему постепенно, как будто восстанавливаясь по пикселям.
Внизу этот эффект повторился: уличный свет ослепил Марка, заставил его опуститься на ступеньку парадной, иначе он упал бы, он сидел с закрытыми глазами и видел кипение огненной магмы, которая постепенно остывала, густела, крутилась медленнее и стала наконец оранжевой. Когда он открыл глаза, мимо проходила женщина с высокой желтой прической и неодобрительно его оглядывала. Марк пропустил ее, поднялся и пошел. Мозаичный бело-серый монастырь рябил в глазах, Марк старался на него не смотреть, но рябила вода, и перебегал из окна в окно навязчивый солнечный луч, пульсировал шум потока с Каменноостровского – вслушиваясь в него, Марк различал за ним или, может быть, под ним ровный гул, но мелодичный, как будто дул кто-то с бесконечными легкими в тромбон. В школе шел урок, но охранник пустил Марка, проводив его жующим взглядом, и Марк, слабея, забрался на третий этаж к расписанию, а потом, снова привыкая к полутьме коридора, дошел до класса, где занимался восьмой «А». Только сейчас он сообразил, что не снял куртку, но решил, что всё равно, потер виски́ и открыл дверь.