Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Думаю, эти строки у Гринера возникли как раз после встречи с Шишкиным. Дубочек так себе, один из многих… Но кровь он мне попортил…
Наш доблестный чекист, генерал в отставке и главный надзиратель за мозгами московских писателей Ильин Виктор Николаевич был суров, требовал письменного объяснения, а потом, в виде кары, было спущено от него (или от тех, кто за его спиной) по всем организациям: не печатать… не выбирать… И уж конечно, никуда не выпускать.
Он был из мощных дубов, мы знали. В тридцатые годы, наверное, сажал и сам сидел, а закончил трагически: пребывая на пенсии, попал странным образом под машину, когда переходил улицу. Природная бдительность, которую он повседневно проявлял на службе, здесь его подвела.
Кстати, он лично поставил в каких-то черных списках галочку, из-за которой я до пятидесяти семи лет не смог выезжать за рубеж, разве что в Болгарию. Пресловутая галочка держала меня на привязи до самого ухода Ильина на пенсию, пока служащая из Союза писателей, Наташа, посаженная на оформление документов в загранпоездки, не позвонила куда-то, а там странно так спросили: «Вы что же, галочку снимаете?»
Но это потом. А тогда первым и единственным человеком, который бросился мне на помощь, был Гринер. Хотя ему тоже это грозило неприятностями. Он ходил на прием к Шишкину, писал какие-то объяснительные, приезжал в Москву и даже попал к Ильину…
Но кого это уже интересовало? Я был клеймен, и дьявольская отметина в виде галочки решала мою судьбу.
Передо мной на столике групповая фотография, где мои слушатели расписались на память. Надо полагать, на благодарную память. Такие ангельские, одухотворенные лица, что, право, не хочется ни в ком предполагать доносчика. Но доносы, их копии, тоже здесь, они хранятся в одном пакете с фотографией… Пять доносов… В конце каждого стоит имя и адрес.
Сейчас я прикидываю: моим милым доносчикам было тогда лет по семнадцать. Прошли годы, и теперь их детишкам уже лет нисколько не меньше. Как-то они прожили свою жизнь, о чем говорят потомству, какие примеры приводят, поучая праведно жить?
Я так и не решился опубликовать фотографию вместе с доносами, хотя меня уговаривали в одном журнале.
Рука не поднялась… Такие удивительные, такие чистые глаза…
У Лермонтова, помните: «Воздух чист, как поцелуй ребенка».
Есть у него же, но менее известное: «Воздух чист, как молитва ребенка».
Если перефразировать: «Донос был чист, как молитва ребенка!»
В одном человеке из всех я уверен – Володе Набойщикове.
Стройный, светлоглазый, он у Лююна обычно вел концерты. Но главное дело Набойщикова – хирургия, он возглавлял детскую клинику и работал по совместительству в санитарной авиации, а регион у него – целое государство.
Однажды послали его на курсы усовершенствования врачей в Москву… Он истомился, выслушивая длинные лекции, а когда коснулось практики, взял в руки хирургический инструмент и стал оперировать почечных больных.
– Они тут по месяцу к каждой операции готовятся, а я практик, я работаю в полевых условиях, почти как на фронте… Такие операции чуть ли не каждый день делаю, – говорил он.
Как-то он захватил меня с собой, летел на Кару, в поселочек на Карском море, в Ледовитом океане, где обитают ненцы.
– Одевайся потеплей, – предупредил. – Все, что есть, надевай, а пимы я тебе свои привезу.
Вертолет с запасной емкостью на боку, ярко-желтой, – для горючки – раскрутил обмерзшие винты и, поднимая метель, рванулся в белое небо.
Этот рейс я хорошо запомнил. За бортом мороз, и в вертолете мороз, мы сидели на железных откидных сиденьях, на старых меховых куртках, приникнув к круглым иллюминаторам.
Справа, сверкая на солнце острыми гранями, тянулся горный хребет Заполярного Урала. Реки и речки угадывались по темно-синему следу, озерки зеленели от вылизанного, выскобленного ветром льда. Ближе к нам тундра, белая пустыня, те же барханы, в изломах и солнечных пятнах, лишь где-то одинокой кляксой мелькнет чум кочующих здесь ненцев Да вдруг откроются темными вытянутыми бараками бывшие гулаговские строения…
Рассказывают, что в них до сих пор обитают те, кто не захотел после освобождения возвращаться в обычную жизнь.
– Чем же они живут? – спросил я Набойщикова.
– Промыслом, рыбкой… Ягодой, грибами… тут всего вдоволь.
– А хлеб? Соль? Сахар?
– Ну, разок-другой появятся в городе: что-то продают, что-то закупают… У них и камешки драгоценные, таких в музее не увидишь, – сказал он.
Из этого в общем-то случайного разговора вскоре зародится невнятный, долго мучивший меня замысел романа «Вор-городок».
Кара – поселочек, с полсотни деревянных домов, на окраинах – чумы. Садимся прямо в центре, на узкой площадке, и пока перегружают доставленный груз, горючку и продукты, идем в ближайший дом, где заболела женщина. В помещении грязно, на полу мусор, земля. Тяжкий запах кожи и тухлятины. Старая ненка, маленькая, смуглая, личико – как печеное яблоко, поднялась с меховой, пропахшей псиной лежанки, уставилась на нас.
– Это комиссия? – спросила хрипло.
– Нет. Это врачи, – сказала медсестра из поселка.
– С рентгеном?
– Без рентгена.
Женщина показала на грудь. Набойщиков осматривает, ощупывает, с удивлением обнаруживает, что сломаны два или три ребра.
– Муж побил? – спрашивает. – Где он сейчас?
– Лежит, – говорит женщина.
– Пьяный, что ли?
– Ага. Трезвый не бывает.
– Он что, дрался?
– Я не помню.
– Тоже пила?
– Ага.
– Бил ногами, – добавляет медсестра.
– Поедешь со мной? В больницу? – спрашивает Набойщиков, складывая в чемоданчик инструменты.
– Не поеду, – отвечает женщина.
– Будешь долго болеть… – предупреждает он. – Кто станет лечить?
– Никто. Встану.
– А если опять изобьет?
– Я его сама изобью.
– Но тебе пить нельзя… Запомни. – Ненка молчит. – Вот, оставлю тебе лекарства… Но лучше бы в больницу, – говорит он безнадежно. И поясняет, как перевязаться полотенцем, чтобы быстрей срослось.
Мы торопимся на улицу, там морозно и легко, и уже крутятся винты вертолета, поднимая столбом снег. Пока грузимся, летчик еще успевает выторговать у кого-то из аборигенов пару мешков мороженой рыбы. Платит, как водится, спиртом.
Наступают быстрые сумерки. Со мной в вертолете сидит молодой ненец Коля, у него поморожена правая рука. От него я узнаю, что он охотник, живет одиноко в избушке, заснул и поморозил.
– Но ты же в малице был? – спрашиваю его.
– Да.