Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дональд рассказывал мне про свою замечательную книгу. Мы с ним вместе учились в университете, я через него познакомился с Эллен, но с тех пор мы почти не виделись. Только иногда встречались на конференциях — последняя, прикинули мы, состоялась лет пятнадцать назад. Я пересказывал ему статью, которая, как мне казалось, должна была его заинтересовать, но все это время мое внимание было приковано к морщинам у него на шее, сделавшимся особенно заметными, когда он повернулся посмотреть на висящие на стене часы. К этому времени я уже уверился, что он выглядел так всегда, даже в молодости. Точно так же легко переосмыслить историю — до того нам хочется наложить на предполагаемое прошлое свой позднейший опыт. И тогда Великая французская революция происходит в обществе, объединяющем нацистский режим репрессий с римским упадком нравов, и все это вместе каким-то образом инициируется «Общественным договором» Руссо. И так же бессмысленно моя одержимая влюбленность в девушку, которая по годам годится мне в дочери, каким-то образом объясняется тем, что у меня не может быть детей.
Потом Эллен выдумала себе новое развлечение — заново отделать свободную комнату. Мы всегда предполагали, что здесь будет детская; даже теперь она уверяла меня, что, может быть, так и случится, поскольку наша вера в медицину была безвозвратно утеряна после вынесенного этой неточной наукой окончательного приговора. В той комнате стены были оклеены обоями, доставшимися от пожилой женщины, продавшей нам дом; когда мы туда въехали, во всех комнатах были столь же отвратительные обои. В течение нескольких месяцев мы систематически переклеивали обои, но после каждой комнаты энергии оставалось все меньше. И мы решили не трогать свободную комнату, пока Эллен не забеременеет. Со временем мы привыкли к мерзким обоям, и я даже перестал понимать, что в них нас так возмущало. Теперь же Эллен предложила отремонтировать комнату, чтобы в ней помещать гостей. Если наши обстоятельства изменятся, мягко сказала она, все можно будет переделать.
Поскольку я жил в царстве Памяти, где все как бы вторично, я полностью утратил ощущение собственного дома в его истинном виде. Я так часто видел эту безобразную комнату, что больше не сознавал ее безобразия. По этой же причине я не осознал реальной природы предположительно «развеселого» десятилетия своей юности, так же как Лагарп неверно оценил свое собственное время. Я видел эти годы со слишком близкого расстояния, видел их слишком долго — и потому ничего не увидел. Историки все же способны понять прошлое — просто в силу его несходства с их собственной эпохой — лучше, чем те, что жили в эти годы; мы менее всего подготовлены понять время, в котором живем, так же как и личность, живущую в нашем теле. По отношению к самим себе мы напрочь лишены способности к узнаванию; разве что нам удается стать, хотя бы на время, персонажем, которого зовут «Я», но который не обязательно является мною.
Мы с Дональдом заговорили о Руссо. Я рассказал ему о статье, откопированной для меня Луизой; мне казалось, что эта статья может иметь отношение к его книге. Пожалуй, сейчас самое время объяснить то, что я собирался объяснить ранее, когда у меня кончилась бумага: каким образом мы с Луизой нашли способ продолжать наши встречи, хотя им, казалось, подошел конец. После последней лекции о Прусте Луиза пришла ко мне в кабинет одна в блузке с глубоким вырезом, который, как я уже, кажется, писал, намекал на сексуальные возможности.
В отсутствие двух остальных «дотошных девочек» наша встреча началась с неловкого молчания. Но постепенно Луиза сумела — так же медленно, как устрица, формирующая внутри себя жемчужину, — сформулировать вопрос о современнике Пруста Андре Жиде, вопрос, ставший предлогом для ее визита ко мне. Что я имел в виду, спросила она, когда сказал на лекции, что Андре Жид (который, будучи внутренним рецензентом в издательстве НРФ, забраковал рукопись Пруста) был, в сущности, тот же Сент-Бёв? Закончив фразу, она подняла на меня глаза, и между зубов у нее на секунду мелькнул кончик языка, напомнив мне бесстыдно раскрывшийся цветочный бутон. В эту ужасную минуту, как я отчетливо помнил, разговаривая с Макинтайром, у меня в голове была лишь одна мысль — как мне хочется засунуть в этот ротик свой пенис.
В последней лекции я говорил о том, что Пруст всю жизнь настаивал на разделении житейского «я» — проявляющегося в беседе, дружбе и прочих поверхностных событиях жизни — от глубинного «я», которое можно выявить разве что посредством искусства. Я стоял перед утомленной аудиторией (включая остальных двух «дотошных девочек», глядевших на меня глазами нудных женщин, какими им, несомненно, предстояло стать: устроителями благотворительных базаров, теннисных матчей и браков) и говорил им, как Пруст заострил эту теорию, яростно оспаривая взгляды великого критика девятнадцатого века Сент-Бёва (одно время Пруст собирался назвать свой роман «Против Сент-Бёва»). Сент-Бёв утверждал, что по-настоящему осмыслить писателя можно, только досконально изучив его как человека; он считал нужным изучить биографию писателя и затем использовать это знание в анализе его произведений, которые, напоминает нам Пруст, были написаны совсем другим человеком, «глубинным Я», столь же отличным от «повседневного Я», сколь Хайд от Джекила. Читатели воображают, будто могут «познать» автора через его произведения; Сент-Бёв столь же ошибочно полагал, что может по-настоящему понять автора, предварительно выяснив, из какой семьи он происходит, какое получил образование и как сложилась его карьера.
Я не слишком внятно все это объяснил студентам (в этом смысле я типичный представитель своей профессии), но, возможно, таково и было мое намерение: привести «дотошных девочек» в недоумение из-за недоброжелательного отношения к двум из них и влюбленности в третью. Хитрость удалась, я заманил Луизу, как рыбу в мутном пруду манит свет вывешенного за бортом лодки фонаря: она пришла ко мне одна на встречу, которая не будет последней, и спросила, что я имел в виду, говоря, что Жид был, в сущности, тот же Сент-Бёв. В это время ее колено находилось всего в нескольких сантиметрах от моего, и мое колено стремилось его коснуться, но застыло в неподвижности, словно оказавшись в невидимом магнитном поле. Разумеется, она знает ответ на свой вопрос, подумал я, тогда зачем же она пришла на самом деле?
Жид лично знал Пруста и потому был менее всего готов оценить его труд. Можно сказать, что Жид не мог читать роман Пруста как посторонний человек; для него писатель Пруст был воспоминанием о молодом человеке, с которым он был знаком много лет назад. Опираясь на редуктивный процесс, который мы применяем по отношению к тем, кого знаем достаточно хорошо, чтобы особенно о них не задумываться, Жид видел в Прусте суетного бездельника, манерного лизоблюда, неудачливого честолюбца, профессионального астматика, неизлечимо многословного собеседника, но уж никак не писателя. Этот же метод привел Сент-Бёва к выводу о бездарности Стендаля и Бодлера; та же упрощенческая формула объявила «Общественный договор» причиной якобинского террора; и та же причина помешала мне узнать Макинтайра в очереди за кофе, поскольку я не сразу смог увязать его новый облик с тем, что знал раньше. Как удачно, подумал я в минуту написания этих строк, дожидаясь очередного появления у своей постели добросердечного консультанта, что мы способны читать труды других людей и понимать авторов даже глубже, чем способны порой понять самих себя, — именно потому, что мы с ними никогда не встретимся и их произведения будут всегда казаться нам чем-то чужеродным и имеющими такое же отдаленное отношение к нашей судьбе, как мир теней на рентгеновском снимке.