Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мы даем им имена, — тихо сказала девица за моей спиной, — не всем, конечно, только старожилам. Вот эту, например, зовут Диогу Гомеш, в честь мореплавателя.
— Неужели людям приятно зажарить и съесть того, кого они знают по имени?
— Большинству клиентов это кажется забавным. Когда рыбка выбрана, ее несут на кухню и пускают там поплавать в тазу, а клиенту подают другую, из запасов ресторана.
Я наклонился к ней и почувствовал запах духов, которыми она, наверное, протирала ладони, чтобы отбить рыбную вонь: душный, люпиновый, наполнивший мое сердце состраданием.
— А почему вы мне это рассказываете? Разве я не такой же клиент, как все?
Сказав это, я надеялся услышать что-то вроде: нет, вы особенный, я говорю это потому, что хочу завязать с вами знакомство. Но девица сунула мне в руки сачок, некрасиво сморщила лицо и громко, на весь пустынный зал, сказала:
— Я говорю это потому, что больше здесь не работаю. У меня уже чертова морская болезнь!
Не помню, как ее звали, но помню, что мы с Душаном пригласили ее отметить увольнение, крепко напоили, и потом в нашем офисе дня три, не меньше, густо и безнадежно пахло люпинами.
Bom camarada, Костас. Подавальщицы, стюардессы, скучающие жены галеристов, конторские уборщицы — вот твоя ахейская добыча, думал я, глядя в потемневший экран, вот на что размайорились четырнадцать лет, а тут еще Габия со своей сестрой — маячат вдали, опустив рыжие кудлатые головы — эти небось пойдут отдельной статьей приговора. Однажды, в приступе травяного раскаяния, я рассказал о них Лилиенталю, и он утешил меня тем, что вот был же мудрец Кашьяпа, женившийся на двух сестрах сразу, и все у него кончилось довольно хорошо.
— Но у меня-то кончилось плохо! — возразил я. — С тех пор, как я ушел с улицы Пилес, толком не попрощавшись, все мои женщины так или иначе оставляли меня одного, как будто чувствовали неладное. Так знающие люди чуют древесную гниль, когда покупают дом, хотя в комнатах сухо и стены чисты, как топленое молоко.
Так и не вспомнив, что он мне ответил, я поймал себя на том, что брожу по комнате в полной темноте, фонари в саду погасли сами собой, осталось только мерцание компьютерного экрана. Ливень начал стихать, но струя из водосточной трубы лупила по самшитовым кустам с прежней силой, я посмотрел на окошки видеокамер и прикрыл их заставкой — лунным склоном вулкана Чико. На острове есть еще два вулкана и стена слез, сложенная из острых кусков лавы. Стену построили заключенные, голыми руками, потому что до сорок шестого года этот остров был тюрьмой. Я вылил в рюмку остатки коньяка, выпил залпом и набрал номер Додо.
* * *
Руль сломан, мачты треск, зловещий хрип насосов.
Вот вырвало канат последний у матросов.
Закат в крови померк, надежда умерла.
Когда я зашел к Лилиенталю в первый раз, его студия показалась мне палубой корабля, пустынной, с туго натянутыми штормовыми леерами, корабль плыл по теплым морям, и по нагретой солнцем дощатой палубе можно было ходить босиком. Сам я в ту зиму жил в ледяном чертоге, занесенном пылью, изо всех щелей дуло, из лебединых кранов били холодные струи — в доме не работала ни одна батарея, потому что котел в подвале забился сажей. По утрам я спускался в кафе на углу, умывался там, брился и отогревался литрами слабого кофе возле печи, где пылал настоящий огонь. Я был худ, как чилийский дух татане, и даже бородку такую же отрастил, только, в отличие от духа, я не мог залетать в чужие дома и поедать там все, что под руку попадется.
Помню, что я вошел в темную Лилиенталеву комнату — было около полуночи, мы оба были изрядно пьяны — и принялся чиркать зажигалкой, выхватывая огоньком то туго спеленутые бинтом балетные ноги, то окровавленную птицу на дамской шляпе. Хозяин замешкался в коридоре, но после вошел за мной и щелкнул выключателем. Стены студии были завешаны холстами без рам, а прямо над моей головой обнаружилась гроздь хрусталя, низко подвешенная на двух бронзовых крючьях — старинная люстра, в которой горели только две лампочки из двенадцати.
— Похожая штука висит в Комеди Франсез, — небрежно сказал Лилиенталь. — А эта осталась от прежнего хозяина, я даже трогать ее боюсь, не ровен час оторвется и разлетится в куски. Картины на стенах не мои, восхищаться необязательно.
Он улыбнулся, показывая слегка воспаленную мякоть десен. У моей матери тоже были проблемы с деснами, она вечно мазала их какой-то пахнущей старым сыром мазью из аптечного тюбика. Почему, когда я смотрю на Лилиенталя, мне кажется, что я сам его придумал? Из него кто угодно может высунуть голову, даже моя мать, даже мой одноклассник Рамошка, который так же зажмуривался, когда прикуривал. Не говоря уже о Лютасе, который поучал меня в такой же барственной манере, а проштрафившись, так же надменно щурился — даром, что ли, эти двое сразу друг друга невзлюбили?
Когда много лет спустя я решил, что проведу свою жизнь на островах, то не стал говорить об этом Лютасу.
Он бы сразу сказал, что я все у него слизываю, он всегда так говорил, стоило мне хоть чем-то заняться, и при этом глядел на меня своими синими студеными глазами с чувством неизъяснимого превосходства. Помню, как однажды зимой он явился к нам во двор, где мы с Рамошкой строили крепость из кусков льда, нарубленных возле водонапорной колонки. Кто же так строит, сказал он, постояв там минут десять, и принялся морочить нам голову цитаделями, рвами и фланговой обороной, да так ловко, что наша крепость стала казаться грудой ледяных обломков, и мы, повозившись еще немного, махнули рукой и разошлись по домам.
Мало того, что они с Ли чем-то похожи, так и было всего двое, два друга за тридцать четыре года: один хромой лиссабонский бес, помешанный на девках, и один бичулис, сын жестянщика.
Душана я другом назвать не могу, хотя мы прошли огонь и воду, пока поставили его лавочку на ноги, я даже на велосипеде научился ездить, потому что машина была одна на всех и вечно в разгоне. Когда дела в конторе пошли в гору, Душан стал поглядывать на меня с какой-то неприятной мыслью в глазах, но озвучить ее пока не решался. Однако эта мысль собиралась плотным облаком над моим письменным столом и сгущалась до черноты, когда я заходил к нему в кабинет. Про секретаршу Пипиту и говорить нечего: сначала она перестала заходить ко мне в полдень с брушеттой в салфетке, а потом безо всяких объяснений вынесла из кабинета медные пепельницы, бывшие моей княжеской привилегией с самого первого дня.
Скоро уволят, подумал я, и оказался прав.
Душан долго прощал мне отлучки, опоздания, неумение считать, неспособность торговаться и неуклюжую латынь, которая иногда сыпалась из меня, будто просо из мешка. Похоже, история с индианкой кечуа — о ней я расскажу тебе особо, теперь не до того — вывела его из себя, хорошо, что я успел отложить пару тысяч, но с мыслью о безмятежной осени пришлось попрощаться. Продавать было нечего, к тому времени я выел теткин дом, словно свора оголодавших термитов. Оставалась пара канделябров, разрозненная посуда и цитриновое ожерелье с бриллиантовой застежкой, которое я поклялся не предлагать антикварам. Цитрин — самый близкий к пустоте камень, который я знаю, прозрачное ничто, едва обозначенное золотистым бликом, шафранной лихорадочной желтизной. Я видел эти камни на тетке только однажды, но этого было достаточно, certamente пао, nem uma chance.