Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так вот, я выхожу в лоджию, прикрываю ладонью глаза и смотрю, как солнечный свет заливает пустые холсты, как тюбики с краской блекнут и стареют, как утекают мгновения прекрасной золотой осени (а до того – лета), и скоро холода, зима, и тогда точно на балконе не постоишь, почесывая босой ногой другую…
Я выхожу в лоджию и подсчитываю, сколько прекрасных картин остались ненаписанными за это прекрасное лето.
Но долго тревожиться по одному поводу я не могу. Потому что на подхвате всегда есть новый, – допустим, – о деньгах, которые… ах, как бы было славно, если бы вовсе не приходилось задумываться о них, – как и о грядущем времени года, жизни, о блекнущей, так сказать, красоте, безвозвратном детстве, юности, любви… (список произволен и может пополняться в зависимости от).
Допустим даже, сию минуту все у вас славно, или вам кажется, что славно, но беды и несчастья караулят, подкрадываются, – затаив смрадное дыхание, стоят под дверью и прислушиваются к каждому счастливому вздоху и выдоху, чтобы с гнусавой и подлой ухмылкой выйти на авансцену в нужный момент.
Тревога о близких – это всегда надежно, тут вы не прогадаете! Тревога о грядущих неприятностях, – о подорожании, о войне, о газе, нефти, электричестве, о землетрясении, о конце света (как тут не вспомнить бабушку Розу – о, она знала, она таки знала, чем все закончится).
И вот я стою на балконе, уцепив нога за ногу, как стояла бы любая не ведающая забот и тревог птичка божия, – как стояла бы я сама лет двадцать тому назад, – обратив лицо солнцу, я смотрю на пустые холсты, и вдруг понимаю, что не тревожусь, не тревожусь, и все тут, – ведь это так прекрасно, – любая не написанная картина, и не произнесенное слово, не запечатленное, не отлитое, не бронзовое, не мраморное, не…
Пустой холст – это окно в будущее, в котором нет зловещих знаков и поводов для непременной тревоги и зудящего беспокойства, – в котором только шелест листвы и дуновение теплого ветра, и огромная прекрасная жизнь, свободная от планов, пометок, флажков, сожалений и угрызений о том, что все сложилось не так, как задумано свыше.
Первым был маленький круглый человечек.
Он даже не бегал, – он катился по арене, выкрикивая что-то пронзительным голоском, – тоненьким, не мужским, почти детским.
Собственно, я никогда не сомневалась в том, что они на самом деле существуют, – гномы, эльфы, тролли.
Но не такие, как в детских книжках, – лукавые белобородые старички или анемичные юноши с прозрачными крыльями.
А такие вот, из плоти и крови, – крикливые, вертлявые, уморительно хитрые и наивные проныры, как этот, в мешковатых длинных брюках и нелепом котелке.
Или вот такие, – бродяги, очарованные, нелепые, трогательные.
Увидев его впервые, я тут же влюбилась.
Вы знаете, как влюбляются восьмилетние девочки?
На всю жизнь, навсегда, навеки, – унося во взрослую жизнь эти взлетающие, будто крылья, руки, этот брошенный цветок, эту согбенную, бесконечно одинокую и столь же свободную хрупкую фигурку.
Мой гном был отнюдь не старик.
Он был прекрасен, – мой и только мой, исключительно мой и больше ничей, – как, разве не мне предназначался тот самый летящий со сцены цветок?
Разве не на меня смотрел он своими огромными, то печальными, то смеющимися глазами? Разве не обо мне он грустил и не со мной хохотал, катаясь по усыпанному опилками полу?
Он был мой. Впрочем, почему был? Какое сладкое слово – «мой». Воздушный поцелуй с экрана убеждает меня в этом и сегодня.
У нее черный ребенок! Посмотрите, у нее черный ребенок!
Фильм «Цирк»
Эта фраза могла бы стать своеобразным эпиграфом к моему детству.
В темнокожего малыша, как вы понимаете, я не могла не влюбиться. Причем молниеносно, сходу.
К счастью, телевизионные программы не могли похвастать разнообразием, и потому долгими зимними вечерами я вновь и вновь припадала к маленькому черно-белому экрану «Волхова», – да и нужен ли был цветной, когда вот он, черный прекрасный ребенок и ослепительно белая мать, – а что еще, спрашивается, что еще необходимо для полного счастья?
Полное счастье представлялось мне дюжиной курчавых мальчишек, совсем как в мультике «Лев Бонифаций», который тоже, представьте, просмотрен был бессчетное количество раз, но от этого абсолютно не утрачивал своего очарования и какой-то угловатой смешной и трогательной наивности.
Cчастье было неразбавленным, ярким, цельным. Мультфильм был только раз в сутки, вечером, перед сном, и это в лучшем, учтите, случае…
А в худшем, приходилось терпеть всяких тетенек-чревовещательниц, разговаривающих поросячьими и заячьими голосами, а еще бессменного деда Панаса из какой-то придуманной жизни, в которой не говорят, а «балакают», что лично мне казалось страшно смешным, и каким-то несерьезным, что ли, потому что «балакали» в основном няньки в детском саду, бабули на лавочках, а среди знакомых мне взрослых (то есть, знакомых моих родителей) не балакал никто.
Итак, был мульфильм, причем любой, я рада была любому! А еще, конечно, Майя Плисецкая, любоваться которой я могла сутки напролет.
Любоваться и замирать, а потом часами носиться по нашей комнатушке, заваленной книгами, – воздевать руки, воображать себя белым или черным лебедем…
Да, чаще, все-таки, черным.
Черный – это характер, экспрессия, темперамент, мощь, это туго сплетенные мышцы, пропускающие заряд такой неимоверной силы, – сострадая белому, я втайне симпатизировала тому, другому…
Итак, черный ребенок, черный лебедь, а еще моя тайная любовь …Максимка. Спасенный матросом мальчишка с огромными бархатными глазищами и ручками-палочками. Абсолютно черный, – во всяком случае, в нашем черно-белом телевизоре он иным и быть не мог. Не лиловым, не шоколадным, не кофейным.
У нее черный ребенок! Вы только посмотрите…
Итак, все было предопределено.
В мечтах своих я шла по городу, – высокая, с платиновой прической и лебединой шеей, а на руках моих покоилось крохотное и беззащитное…
Мой Максимка. Только мой и ничей больше. Один на руках, и еще двое рядом. Двое, трое, пятеро…
А, главное, чтобы все были против. Весь мир.
Ах, как смаковала я эту отдельность, эту избранность, эту непохожесть.
Мне нравилось быть другой.
Кто, как не я, сочинял безумные истории о моей родословной, которая на фоне кинематографических страстей казалась какой-то пресной, что ли… Какие-то армяне, какие-то евреи. А апачи, а цыгане, а викинги?