Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не мешкая, развернула ее, – впрочем, я делала это столь же поспешно, сколь бережно, – письма (это я поняла, уже разворачивая, на ходу вчитываясь, вникая) оказались от достаточно близких мне людей, – сказала бы, самых близких, – и что самое удивительное, по тональности писем, легко сопоставив даты, события, факты, я сделала весьма важный вывод.
Забравшись с ногами на застеленный грубым паласом топчан, стоявший неподалеку, – а дело происходило в кабинете отца, в святая святых, – я погрузилась в чарующий мир чувств, эпитетов, иносказаний…
Странное дело.
Преступницей себя я не ощущала.
Счастливо улыбаясь, листала странички, исписанные порывистым папиным почерком, придирчиво всматривалась в даты, искала соответствующий дате и смыслу мамин ответ, – о, я ощущала себя донельзя причастной к таинству, и потому мысли о противозаконности моих действий были весьма далекими от меня.
Ведь то, что находилось у меня в руках, было очевидным доказательством того, что рождение мое стало всего лишь звеном в цепи почти случайных событий, и что без этих писем (в которых… о, боги, в которых, будто удивительнейший роман, развертывалась история, конечно же, любви, – не родителей, а пока еще незнакомых мне людей, незнакомого мужчины и незнакомой женщины), что без этих писем, сумбурных, полных противоречий… не было бы…
Пока писались эти письма, уже (где-то там, на небесах (даже я, без пяти минут пионерка, смутно об этом догадывалась) зажигалась крохотная звезда, предшествовавшая моему рождению.
При чем здесь шумовка, спросите вы, при чем здесь бульон.
Да вроде бы ни при чем, – отвечу я, чуть подумав.
Вроде бы ни при чем, хотя…
Это был долгий, долгий сентябрьский день.
Бабушка возилась на кухне, снимала шумовкой жом (такая мутная желтоватая пена), – она снимала жом, радуясь тому, что курица оказалась, слава богу, упитанной, – варка курицы была, если хотите, миссией, судьбой, счастливым итогом состоявшейся жизни…
Я, вполуха вслушиваясь в бабушкино бормотание (там было и насчет курицы и насчет всего прочего (об этом потом), исступленно возилась у взломанного ящика, а после, забыв обо всем на свете, упивалась романом в письмах.
В нем был долгожданный ответ на постоянно задаваемый вопрос, – что было до всего?
Ну, до всего, – до того, как появилась земля, луна, солнце, звезды, – еще до курицы и бульона, до громоздящихся одна на другую пятиэтажек, до сгущающихся осенних сумерек, до жесткого папиного топчана, до бабушкиного бормотания там, на душной кухне, до сломанного, застрявшего в замке ключа, до моего преступления и последовавшего за ним наказания (а вы как полагали?), – несерьезного, впрочем, – ну, как ты могла? Как? Чужие? Письма? Читать? не говоря уже о ящике? – еще до всего, что случилось тогда и должно было случиться после…
Любовь, – именно она, – до звезд, луны, бульона и курицы, – она явилась причиной всему, – как начало длинной-предлинной истории, в результате которой на свет появилась я, – потное, виноватое, взъерошенное существо со стиснутыми кулаками, – еще минуту назад потрясенное великим открытием, пожалуй, самым значительным в жизни.
Мы жили в прекрасной стране.
Да, была напряженка с жевательными резинками и фломастерами.
Но зато чудес хватало! Не каких-нибудь там механических, бездушных, вроде андерсеновского золотого соловья. Нет, наши соловьи были настоящие, живые и пели настоящие песни.
Кто помнит Александра Роу? Кто помнит фильмы «Морозко», «Василиса-прекрасная», «Кащей Бессмертный», «Огонь, вода и медные трубы», «Варвара-краса..», «Кот в сапогах», «Королевство кривых зеркал»? А кому известно, что чудесные сказки сняты были полуирландцем-полугреком, сыном, соответственно, ирландца и гречанки… А кто помнит исполнителя роли Бабы Яги? Царя Гороха? Кащея Бессмертного?
Григорий Милляр, родившийся в семье французского инженера Франца де Милье, начал свою карьеру с роли Золушки в геленджикском театре.
Не верьте тому, кто скажет, что жили мы в клетке, и окружала нас постылая советская реальность.
Реальность была подробной, фактурной, не лишенной объема, цвета, вкуса. В ней жили лешие, кащеи и снегурочки, – не только в фильмах Роу, но и вокруг нас, – где вы отыщете сейчас колоритную фигуру домоуправа, – в шляпе-канотье на потной лысине и в сорочке-вышиванке – тогда в моде были вышиванки, – у меня тоже, признаюсь, была, – перешитая из папиной – видимо, мода на вышиванки время от времени возвращается, – похоже, надо порыться в сундуке, вдруг отыщется, – у меня была чудная вышиванка, а еще – атласный узбекский сарафан и тюбетейка. Еще живы были сказочные и грозные старухи в цветастых платках – чаще черных – с расползающимися алыми маками, – я всерьез опасалась их, и не зря, – старухи были с далекой планеты под названием «старость», – они поджимали тонкие губы и качали головами, и судачили, судачили, – я, точно партизан, ползла под окнами первого этажа в надежде остаться незамеченной, но зоркий старушечий глаз выхватывал крадущуюся тень. Старухи не говорили, а «балакали» и беседы у них были живые и занимательные, – в них присутствовали невыдуманные персонажи из крови и плоти, – не из сказок, а из настоящей жизни, – свои лешие, богатыри и ведьмы.
В этих, настоящих историях, все было смачно, выпукло, густо. Всегда кто-то кому-то «давал в морду», «колбасил» и «таскал за волосья». Там, у «второй парадной» разворачивалась картина Страшного суда, – бездельники и пьянчуги получали по заслугам, а «оттасканные за волосья» находили временное забвение, – потом все каким-то невероятным образом «мирились» и расходились по своим клетушкам, чтобы назавтра встретиться вновь, с новыми силами.
Не верьте тому, кто скажет, что жили мы скудно и серо, – неправда!
Я переписывалась с немецкой девочкой по имени Керстин Хессельбардт.
Мы обменивались идеологически выдержанными письмами – мое, например, перед отправкой перечитывал папа, – и каким же событием стала «благая весть» в виде носового платка, а потом – каких-то особенных карандашей с резиночками и круглой точилки, – в одном из писем Керстин мягко пожурила меня, – мол, теперь моя очередь, – и в тот же день мы с папой купили глиняный шедевр, – расписного петушка в пестрой украинской сорочке.
Не знаю, в каком виде дошел мой шедевр до Берлина, но связь как-то сошла на нет, – письма, и без того скудные, совсем обмелели и выцвели, – последним оказалось письмо, из которого выпала фотография прелестной коротко стриженной девушки, – я с трудом узнала в ней Керстин, – она честно сообщила, что прекрасно отдохнула в молодежном лагере и теперь обзавелась другом по имени Отто.
А посылки голодающим детям! Сколько неистощимой фантазии, например, – немало вечеров было потрачено на сшитую из тряпочек то ли овцу, то ли собаку (с непропорциональным туловищем, длинными ногами и крохотной головой), – с какой гордостью несла я картонную коробку с этим недоразумением, воображая неподдельную радость незнакомого африканского ребенка.