Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Где лиры? Станем петь. Нас Феб соединяет,
Вергилий росских стран присутствием своим
К наукам жар рождает!
Эти науки были – университет московский, куратором которого состоял хозяин, а не пиитический вымысел.
Херасков видимо затрепетал, седины его зашевелились. Бывшие в доме дамы все как одна обратили свои взгляды к нему.
И я известен буду в мире! —
бодро произнес Василий Львович.
О радость, о восторг! И я… и я пиит!
Он совершенно обессилел и отер платком лоб. Вергилий подымался в своих креслах. Все дамы, присутствовавшие на вечере, знали: сейчас поцелуем своим он передаст лиру Василью Львовичу.
Но тут Василий Львович ощутил в руке вынутый вместе с платком из кармана экспромт. Восторг охватил его. Экспромт удался ему вчера, как может удаться только раз в жизни. Он почувствовал, что сделал все для прославления Гомера и Вергилия, и ему захотелось прочесть что-нибудь приятное и легкое для улыбки дам – обращение к любимцам муз было, может быть, несколько высоко для них. Не видя поднявшегося Хераскова, он сделал знак рукою. Все притихли. Поэт стал читать. Так важный миг был пропущен: Херасков снова уселся в кресла. Впрочем, услышав название, он принял вид благосклонный. Увлечение стихотворца! Он узнавал его! Поэт читал свое «Рассуждение о жизни, смерти и любви».
С первых же строк произошло замешательство.
Чем я начну теперь? Я вижу, что баран
Нейдет тут ни к чему, где рифма барабан;
Известно вам, друзья, что галка – не фазан,
Но вас душой люблю, и это не обман.
Василий Львович, чувствуя, что сейчас милые женщины и сам Гомер-Херасков улыбнутся, читал далее свое буриме:
…Что наша жизнь? – роман,
Что наша смерть? – туман,
А лучше что всего? Бифштекс и лабардан.
А если я умру, то труп мой хищный вран
Как хочет, так и ест…
Выпучив черные глаза и надувшись, сидел старец Херасков, московский Вергилий, пригласивший к себе для чтения нового гения.
…Смерть лютый зверь – кабан…
…Могила не диван,
И лезть мне в чемодан…
Тут все московские дамы, из нежных и знающих литературу, бывавшие на вечерах у Хераскова, разом и вдруг прыснули. Чтец был счастлив. Медленно, опираясь дрожащею рукою на свою трость – посох, старый поэт поднялся в негодовании. Щеки его раскраснелись, как у дитяти. Он залпом выпил стакан холодной воды – кубок – и покинул свою залу, не только не передав своей лиры, но даже не простившись.
Назавтра старый поэт отозвался холодно о Василье Львовиче:
– В голове туман.
И прибавил неожиданно:
– И завит, как баран.
Соперничество братьев кончилось. Один был в блеске и славе, признанный поэт и московский ветреник; другой опускался, в неизвестности, и, как говорила молодежь: раб Гимена, под пантуфлею.
Два известные чудака составляли всегдашнее общество Василья Львовича: кузен Алексей Михайлович Пушкин и князь Петр Иванович Шаликов. Один был вольтерьянец и насмешник самого острого свойства, другой, с косматыми бровями, – меланхоличен, нежен и вместе вспыльчив до бешенства. Первый одевался небрежно, второй щегольски и всегда носил цветок в петлице. Оба были в высшей степени оригиналы. Втроем с Васильем Львовичем они появлялись во всех гостиных и возбуждали общее внимание. В особенности сблизился Василий Львович с кузеном, подтрунивавшим над ним, они оба были как бы дуэт; их так и звали: «оба Пушкина». Сергей Львович был лишний в этом дуэте, его, если он где-либо появлялся, звали: «брат Пушкина», собственное бытие и имя Сергей Львович утратил. Он чувствовал это во всем, в том, как его осматривали в лорнет, как представляли. Он стал избегать мало-помалу «обоих Пушкиных» и норовил попасть на такой вечер или детский праздник, где их не было. Надежду Осиповну замечали, о ней шептались московские старухи, показывали на нее друг другу глазами, и Сергей Львович на минуту обретал прежнюю независимую походку. Втайне «брат Пушкина» мучительно ревновал брата к Алексею Михайловичу и завидовал братней славе. Он злобствовал и охладевал, теряя милые черты, а свет этого не прощал.
Василий Львович был очень рассеян, подобно всем московским поэтам, он догадывался последним о том, что было для всех ясно. Положение старшего брата льстило ему. Но когда Сергей Львович перестал являться в домах, где бывал ранее, он обеспокоился. Тут только он оценил выражение «раб Гименея» и почувствовал братнее падение в глазах общества. Будучи от природы косоглаз и быстр, он мало обращал до сих пор внимания на всех этих Sachka и Lolka, которые прыгали в комнатах брата. Как-то он увидел одного из них наряженным в странный костюм, изделия домашнего портного, придававший юнцу вид шута, d’un bouffon. Он рассмеялся тогда:
– Oh, c’est un franc original.[38]
Теперь он вдруг призадумался. Судьба Сергея до сих пор мало занимала его, но Пушкины должны везде быть приняты и блистать. Легкая неудача у старика Хераскова вовсе его не опечалила – ныне все были на отлете, полуфранцузы, и на мнение закоснелых старцев он чихал. Он стал чаще бывать у брата и заставил себя обратить внимание на Сашку и Лельку – ранее он путал их. Лелька, еще младенец, оказалось, обладал редкою памятью. Василий Львович прочел однажды в его присутствии один из своих экспромтов, и Лелька тотчас все повторил:
Мы, право, весело здесь время провождаем:
И день и ночь в бостон играем,
Или всегда молчим, иль ближнего ругаем…
Такую жизнь почесть, ей-богу, можно раем…
Беспримерная, быстрая память! Это обещало в будущем стихотворца. Тогда к «обоим Пушкиным» впоследствии мог прибавиться третий, юный наперсник. На Василья Львовича произвел большое впечатление мадригал, который сказал «обоим Пушкиным» один француз на балу у старухи Архаровой:
– Имя Пушкиных благоприятствует остроумию – esprit – и любви к словесности в вашей стране.
Лелька был резов, Сашка упрям и дик. Впрочем, сестрица Аннет была, кажется, слишком строга к нему. Братец Серж тоже был в детстве несносен; авось и этот образуется; в нем иногда приметен здравый смысл.
Родители кочевали по гостиным. Здесь, дома, были только обрывки их существования. Дом был для них как бы постоялым двором, где можно дремать, зевать, ссориться, кричать на девок, на детей и наконец расположиться на ночлег. Они не догадывались, что этот дом и это существование было жизнью их детей и слуг.
Александр любил час перед выездом. Он присутствовал при вечернем туалете отца. Сергей Львович одевался в кабинете. Старый, славный франт просыпался в нем. Быстро чистил он ногти пилкой и щеточкой, наблюдал, как Никита горячими щипцами завивал ему волосы а-ля Дюрок, управлял его движениями и делал весьма дельные и тонкие замечания. Потом, плотно обдернув новый фрак, он прохаживался по комнате, принимая разные выражения и цедя отдельные отрывистые слова. Мимоходом он взбивал волосы перед зеркалом и, увидя перед собой Александра, говорил фальшиво и снисходительно, с удивлением, относившимся к кому-то другому: