Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сначала речь в них шла о трех мировых эпохах: первая эпоха воспевала естественное право, силу, борьбу, победу и уничтожение слабых чужеземцев и врагов, вторая эпоха стояла под знаком иудейско-христианской заповеди любви к ближнему, а третья вновь возвращалась к естественному праву первой эпохи. Третья эпоха, по словам автора, сейчас как раз и начиналась, вторая же началась с падения Рима. Потом речь в тексте шла о запрете на убийство и о том, что ацтеки убивали плененных врагов, спартанцы убивали собственных воинов, раненных в битве, а римляне убивали больных римских детей. Затем шел отрывок, который и дал всему тексту название:
Золотое правило, существующее в разных формулировках, запрещает поступать с другими так, как ты бы не хотел, чтобы они поступили с тобой. Иногда этот запрет дополняется заповедью: поступай с другими так, как ты бы хотел, чтобы поступали с тобой. Так или иначе, это золотое правило есть правило долга. А где же тут, в этом правиле, содержится право? Ведь оно, это правило, не дает свободы даже первому из всех прав, праву защиты от нападения. Согласно ему от нападающего нельзя защищаться, потому что, нападая сам, ты не хочешь, чтобы тебе оказывали сопротивление.
Право основано не на золотом правиле, а на правиле железном. Причиняй другим то, что по силам вынести тебе самому. И железное правило существует в разных формулировках. Той опасности, которой ты готов подвергнуть себя, ты имеешь право подвергнуть и других, тем, чем жертвуешь ты, должны жертвовать и другие. Из этого правила рождается авторитет, рождается Вождь. Трудности, которые преодолевает Вождь, дают ему право требовать преодоления трудностей от тех, кого он ведет за собой, — поскольку он идет на жертвы и требует жертв от них, они видят в нем Вождя.
Эти мысли иллюстрируются многочисленными примерами, затем текст вновь возвращается к теме запрета на убийство. Заповедь «Не убий!» не дает праву обрести свое право. И для убийства существует свое железное правило:
Там, где я готов пойти на смерть, я тоже имею право убивать. Вступая в бой не на жизнь, а на смерть, объявленный кем-то или никем не объявленный, я подвергаю себя смертельной опасности. Евреи на нас не нападают? Они хотят вести свой грязный гешефт, ловчить и обманывать? Славяне хотят мирно обрабатывать свои убогие наделы, печь хлеб и гнать самогон? Это не защитит их. Германия вступила с ними в битву не на жизнь, а на смерть.
Маргарета Биндингер появилась в дверях, словно подглядывала за моим чтением. Как подслушивают разговор, чтобы в конце его тут же появиться.
— Ни на один из ваших вопросов ответить я не могу. Мне неизвестно, появился ли он после войны в один прекрасный день у нас дома. Не имею понятия, была ли моя мама беременна, когда познакомилась с отцом, не знаю, не из-за этого ли брак заключить требовалось безотлагательно. Является ли Фонланден моим отцом? Хотя я и родилась через пять месяцев после свадьбы, я очень похожа на своего отца, так считают все в моей семье. Вы это хотели знать?
Я кивнул:
— Когда поженились ваши родители?
— В октябре 1942 года.
Стало быть, Беата сразу же после прекрасного лета, проведенного с Фолькером Фонланденом, решила, что толку от него не будет, и не стала дожидаться Рождества.
— Ваша мама когда-нибудь говорила о нем?
— Нет, никогда.
— Наверное, она о нем не любила вспоминать. Ведь он был…
— …неприятным человеком? Да уж, приятным человеком его никак нельзя было назвать. Однако мать умела достаточно жестко давать людям от ворот поворот, и если она с ним поступила так же, то я понимаю, что ему захотелось отплатить той же монетой.
Она смотрела прямо перед собой, наморщив лоб и сжав губы, словно вспоминая о тех случаях, когда мать жестко обходилась с ней в детстве.
— Я не о том, что ему хотелось отплатить вашей матери той же монетой, а о его разглагольствованиях о справедливости и…
Она презрительно фыркнула:
— Я никогда не знала ответной любви и, конечно, предпочла бы, чтобы все было иначе. Но при чем тут несправедливость?
Она посмотрела на меня, словно ожидала, что я отвечу. Потом она, видимо, утратила интерес к тому, о чем спрашивала.
— Как бы там ни было, если у тебя такие чувства, то лучше держать их при себе, а не выставлять напоказ.
— Почему ваша мать хранила эти бумаги?
— Я и на это не могу ответить. Мать не жила воспоминаниями. Ну, вы знаете, что я имею в виду: не клеила фотографии в альбомы, не рассматривала их, не собирала всякие памятные вещицы, не хранила детские фотографии, не говорила о прошлом — в нашей семье не принято было хранить пустячные свидетельства прошлого, как это делают в других семьях, с удовольствием выставляя их на всеобщее обозрение. Те письма, которые она хранила, она никому не показывала.
Я размотал шнур, обмотанный вокруг ксерокса, вставил вилку в розетку и сказал:
— Я бы скопировал все бумаги, вы не против?
— Вы ведь знаете, как это заведено в архивах: то, что публикуется на основе изученных архивных материалов, передается в одном экземпляре в архив. Вы дадите мне знать, что вам удалось еще разыскать. Договорились?
— Договорились.
Она продолжала стоять в дверях и молча смотрела, как я копировал страницу за страницей. Я не мог понять, следит ли она за тем, как бы я не повредил какой-нибудь документ или не утаил его для себя, или же просто ее развлекало то, что в ее доме кто-то чем-то занят. Стояла тишина, нарушаемая только легким гудением копировального аппарата, и хотя я знал, что у Маргареты Биндингер нет ни мужа, ни детей, но тишина стояла такая, что мне показалось, будто она не только живет здесь в одиночестве, но что она вообще здесь не живет. Я закончил работу, свернул шнур, положил сделанные копии на аппарат, а шнур на копии. Я взял ксерокс под мышку и приготовился уйти.
— Почему вы не спрашиваете? Не решаетесь?
Я не понял, о чем она.
— Вы ничего не хотите узнать о Барбаре?
— Я… я не знаю.
Я произнес это, зная, что это неправда. Конечно же, мне хотелось знать, как живет Барбара. Поэтому во время поездки сюда я чувствовал себя окрыленным, и это чувство возникло у меня еще вчера, когда я брал напрокат ксерокс и потом смотрел по карте, как мне лучше добраться до места.
— Вы не знаете, хотите ли вы что-нибудь узнать о Барбаре? — Она покачала головой и язвительно улыбнулась. — Ну тогда я вам ничего и не расскажу.
Она направилась к выходу.
— Я…
Я, собственно, только и хотел, что ее поблагодарить.
— Значит, вы все-таки хотите узнать кое-что?
Я не решился ответить ни утвердительно, ни отрицательно, не хотел и объясниться как-то, что я-де по-прежнему не знаю. Я промолчал. Она выжидательно посмотрела на меня, и я заметил, что в глазах ее светилась не насмешка, а жестокость. Она с наслаждением играла со мной в какую-то ей одной известную маленькую, но жестокую игру. Я бы сейчас скорее дал отрезать себе язык, чем спросил о Барбаре. Она заметила по моему лицу, как я этому противлюсь, потеряла интерес к своей игре и произнесла: