Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На улице по-прежнему шел дождь; небо висело низким черным куполом, влажные пустые тротуары и мостовые блестели. Несколько минут они ехали молча, под негромкое урчание уютной японской машины. «Хочешь — можно музыку включить», — предложил певец, копаясь в набитой окурками пепельнице. «Нет», — сказал Римини, наблюдая за тем, как его новый друг добирается наконец до цели поисков — недокуренной самокрутки с марихуаной. Знакомый запах травы смешался с ароматом моющего средства, и Римини в первый момент даже стало подташнивать от столь неестественного сочетания. Как следует затянувшись, певец протянул окурок попутчику. Римини отрицательно покачал головой — и его взгляд упал на медальон с Девой Марией, подвешенный к зеркалу заднего вида. Они проехали по улице Биллингхерст, обдавая пустынные тротуары тучами брызг, и свернули на Лас-Эрас. По мере того как они приближались к дому Римини, певец снизил скорость практически до пешеходной и внимательно — без особых эмоций, скорее с несколько насмешливым любопытством — стал присматриваться к тому, как волна, разбегающаяся в обе стороны от машины, перехлестывает через бордюр тротуара и бежит дальше, к стенам зданий; точно так же, сказал он, набегали волны, только гораздо более высокие, на дома в его родном поселке Фортин-Тибурсьо, который был стерт с лица земли буквально за несколько часов в результате, как выразился певец, моретрясения; было это уже тридцать пять лет тому назад, и, по словам уроженца Тибурсьо, этой, как выразился опять-таки он сам, глухой дыры к востоку от Буэнос-Айреса, лучшей доли это убогое поселение, наводившее на него тоску еще в детстве, и не заслуживало. Сам он сбежал из родных мест, когда ему было пятнадцать, а тремя годами ранее стал свидетелем первого предупреждения о грозившей поселку опасности: за три же дня бесконечного ливня Тибурсьо ушел под воду по пояс и превратился в огромное зловонное озеро, где в гигантском водовороте неспешно кружились дохлые коровы, овцы, выплывшие из дворов матрасы и трупы захлебнувшихся людей — вонь от этого плавучего кладбища распространялась километров на двадцать. С точки зрения певца, было бы лучше, уйди Фортин-Тибурсьо под воду окончательно уже тогда. Так нет же, вода спала, и поселок стали восстанавливать; из просто полной дыры он стал еще и совершенно нищей и к тому же чудовищно зловонной дырой — каждый божий день над подсыхающим Тибурсьо поднималось марево, насыщенное запахами навоза, разлагающейся мертвечины, застоявшейся гниющей воды и свежепостроенных свинарников с курятниками; городок Хунин, куда будущего певца переселили вместе с родителями и остальными эвакуированными, показался ему просто центром цивилизации и воплощением мечты о роскошной жизни. Тем не менее, повинуясь семейному решению, он вместе со всей семьей и другими жителями Тибурсьо, как только спала вода, вернулся в родные места, чтобы восстанавливать поселок. Буквально два дня спустя, взвыв от безголосого пения соседей и собственного отца, которые заново отстраивали дома, а пели для того, чтобы себя подбодрить и привести в рабочее настроение, будущий певец сбежал из Тибурсьо и больше туда не возвращался.
Приехали. Дом Римини, как и весь квартал, зиял черными дырами окон — света в их районе, судя по всему, не было. Певец наклонился в сторону Римини — как бы для того, чтобы посмотреть на здание, утонувшее во мраке, через окно с пассажирской стороны. «Ты на каком этаже живешь?» — спросил он. «На седьмом», — ответил Римини. «Высоко же тебе придется пешком подниматься, — сочувственно заметил певец. — Хочешь — можем зайти ко мне. У меня, кстати, есть генератор, так что без света сидеть не будем». Они оказались очень близко, практически вплотную друг к другу. Певец смотрел на Римини немного снизу вверх, почему-то заискивающе-умоляющим взглядом; Римини в упор глядел на отливающие в сумерках серебристым частички перхоти, рассыпанные по плечам и воротнику плаща своего провожатого. «Нет. Спасибо, но — нет», — сказал Римини. «О чем тебя ни спросишь — все нет и нет. Ты хоть иногда „да“ говоришь?» Римини хотел было поднять руку, чтобы открыть дверь, но не смог: на него навалилась огромная тяжесть, придавившая его к спинке сиденья. «У меня во рту пересохло», — сладким голосом пробормотал певец и наклонился к Римини еще ближе. Его голос теперь, как казалось Римини, звучал прямо там, где-то у него между ног. «Ну скажи же мне „да“, доктор Нет. Скажи мне „да“», — ворковал певец. «Да», — сказал Римини. Он почувствовал, как ему расстегивают брюки и как к нему в трусы забирается какой-то зверек, нет, скорее ласковая женственная зверушка. «Что случилось? Наш птенчик устал и испугался? — продолжал сюсюкать певец. — А вот сейчас мы его…» С этими словами он открыл перчаточный ящик, в котором тотчас же зажглась лампочка подсветки. Римини скосил глаза, увидел свой член, безжизненно лежавший на ладони певца, и не мог не обратить внимания на его холеные, безупречно подстриженные и отполированные ногти. Певец тем временем пошарил в бардачке, вывалив оттуда часть кассет, и нашел наконец то, что искал: помятый и початый кокаиновый пакетик. Одной рукой он проворно развернул фольгу и высыпал весь остававшийся белый порошок прямо на головку члена Римини. «Сейчас он у нас воскреснет, вот увидишь». Сначала он несколько раз аккуратно лизнул детородный орган, затем провел головкой по своим деснам и, наконец, сунул его себе в рот целиком. Римини сидел неподвижно, как каменный, плотно вжавшись в кресло; он то скользил взглядом по черному, уходящему в бесконечность туннелю улицы, который лишь время от времени освещали фары «скорой помощи», то машинально читал этикетки на кассетах, оставшихся лежать в перчаточном ящике. Все это были альбомы его нового знакомого: «Только ты», «Я скажу тебе что-то важное», «Любовь и прощание», «Лекарство от грусти». Ничего конкретного Римини в эти мгновения не ощущал — ему просто казалось, что он плывет, влекомый каким-то неспешным потоком, который постепенно закручивается в водоворот; наверное, в этой мутной воде он был похож на вздувшийся труп какой-нибудь коровы, проплывающий по озеру, которое было когда-то поселком Тибурсьо; водоворот постепенно ускорялся, но о том, куда засосала бы его эта воронка, Римини так и не узнал — неожиданно для него певец развернулся и, прижав рукой кассеты, лежавшие на полочке, не то грозно, не то обиженно сказал; «И ради чего, спрашивается, я открыл тебе свое сердце?» Римини смотрел на него печально и даже виновато; почувствовав, что активного содействия от него не дождаться, певец закипел: «На хрен ты мне такой нужен? Я что тебе, сосать нанимался? Пошел вон отсюда!» Римини разглядел его раскрасневшиеся щеки, успевшие чуть распухнуть губы, мертвенный блеск его сернистой кожи и растрепанные светлые волосы. И почему-то улыбнулся. Вышло это, судя по всему, глупо — певец перегнулся через него, открыл дверцу машины и начал выпихивать пассажира, то злобно приговаривая, а то и переходя на крик: «Пошел! Пошел отсюда! Урод! Импотент! Ублюдок без члена! Последыш хренов! Проваливай отсюда! А то я тебя сейчас так отымею — век не забудешь! Я тебе член отрежу — на хрен он тебе все равно сдался! Хлебало разукрашу! Задницу порву!»
Свет дали ближе к половине двенадцатого; дом, квартал и весь город стали оживать после пережитой бури; все то время, пока в квартире было темно, Римини неподвижно просидел в кресле, дожидаясь, когда успокоится бешено колотившееся сердце. Пару раз звонил телефон — ответить Римини не удосужился. Вера не пришла, и интуиция подсказывала ему, что звонила она, — впрочем, он не предпринял никаких усилий для того, чтобы в этом удостовериться. К полуночи дождь совсем перестал, и Римини переместился из гостиной в спальню, даже не дав себе труда погасить свет во всей квартире; он выглянул в окно: небо вновь приобрело естественный оттенок, став из ржаво-красного по-ночному черным; люди вновь появились на балконах — на этот раз они вместе радовались тому, что и они сами, и окружающие живы. Сам не зная зачем, Римини включил телевизор. Весь полуночный выпуск новостей был посвящен парализовавшей Буэнос-Айрес метеорологической катастрофе. На экране пронеслись кадры с эвакуированными жителями затопленных кварталов — они сидели и лежали, завернувшись в выданные им одеяла, в вестибюлях больниц и поликлиник; затем операторы показали панораму пригородов, где многие дома залило водой чуть ли не под крышу, придавленные упавшими деревьями машины, школы, закрытые или же превращенные во временные пункты размещения беженцев, вертолеты и спасение какой-то семьи, которую чуть было не унесло быстрым течением. Лениво следивший за рассказом о событиях последних суток, Римини вдруг оживился и даже приподнялся на кровати: ему показалось, что на телеэкране мелькнули знакомые игриво-розовые стены Музея изящных искусств. Прыгая по ступенькам с залитой дождем камерой, оператор снимал прямо с плеча охранников музея в серых плащ-накидках, старательно преодолевавших сопротивление ветра и закрывавших огромные стеклянные двери на входе в музей. Наконец им это удалось, звякнули тяжелые замки и засовы, а камера, сделав широкий разворот, пронеслась мимо огромной афиши, извещавшей об открытии выставки, — плакат был выдержан в столь любимой Рильтсе черно-красной гамме — и ненадолго замерла, сфокусировавшись на хрупкой женской фигурке на ступеньках музея: молодая женщина в желтом плаще, насквозь промокшая, несмотря на то что держала в руках раскрытый зонтик, внимательно смотрела то в одну сторону, то в другую, словно ждала кого-то; при этом она улыбалась — напряженно и, может быть, даже чуть натужно.