Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она ничего не могла с этим поделать. Вокруг судачили о таинственной армии, сопротивлении патриотов, о британских солдатах, которых якобы сбрасывали с парашютами над деревнями. Но где были эти деревни?
Иногда ей хотелось музыки, но не просто услышать ноктюрн или сыграть его самой. Это была физическая потребность, причинявшая боль где-то внутри. Два-три раза она почти решилась сесть за старое фортепиано Мод; его клавиши из слоновой кости так стерлись, что их запросто можно было использовать на кухне вместо серебряных ножей. Но дело было, конечно, не в фортепиано, а в желании. «Играй, красавица! А я буду петь» — сказала бы Мод. И Этель раздумала.
Когда, через некоторое время после того как Этель возобновила визиты на виллу «Сегодня», Александр узнал об этом, он опустил голову: какая-то добрая душа нашептала ему, что Мод бродит по дворам в богатых кварталах, поет арии и подбирает то, что бросают ей из окон. Ужасно. Может быть, Александр, закрыв лицо, украдкой даже пустил слезу, — по крайней мере, Этель хотелось в это верить.
Шепот принимал обличье ложных новостей: их передавали друг другу, ловили в радиоприемниках… Союзные войска начали теснить японцев на Тихом океане. Канадцы отправили свои части. Папа провозгласил… Началась высадка в Калабрии, в Греции… Жюстина глотала сплетни, жила ими, и как только Этель приносила их домой, глаза матери загорались лихорадочным огнем. Она словно брала реванш за те годы, когда была вынуждена молча присутствовать на воскресных собраниях; там она могла лишь робко прошептать: «Эти Шемен, Талон, я их не люблю». Или пожимала плечами, слушая, как Александр критикует социалистов и анархистов: «Ты всегда всё преувеличиваешь!»
Время от времени по городу прокатывалась волна арестов. Узников держали в отеле «Эксельсиор», недалеко от вокзала, допрашивали, избивали, казнили. В подвалах «Эрмитажа» — дворца, где Александр и Жюстина познали любовь, — по ночам теперь пытали: люди выли от боли, как собаки, им вырывали ногти, женщин насиловали, засовывали в них палки, прижигали груди паяльной лампой. Жюстина никогда об этом не говорила, хотя слухи должны были докатиться и до нее; если Этель спрашивала, она отводила взгляд. Казалось, на город слетелись демоны и властвуют в нем. Иногда Этель наталкивалась на патруль: солдаты в серо-зеленых шинелях ритмично вышагивали по улице. Они были совсем не похожи на милых итальянских петушков с ранцами, помогавших ей оттаскивать в сторону велосипед.
Однажды Этель получила письмо. Его принес ей старик, бывший посол Соединенных Штатов, ирландец по фамилии О'Гилви, живший в особняке по соседству. С заговорщическим видом он протянул Этель перевязанный веревочкой плотный конверт без имени получателя. Она вытащила письмо и узнала красивый округлый почерк Лорана. И спрятала конверт в карман пальто, продолжая начатую консулом игру. Мужчина произнес шепотом: «Скажите родителям — из города нужно уезжать. Граждане британского происхождения[57]больше не могут чувствовать себя здесь в безопасности, вам надо спрятаться в горах». И не дожидаясь ответа, повернулся на каблуках, как будто подчеркивая: больше видеться они не должны.
В письме Лоран, по своему обыкновению, рассуждал о пустяках. Касался политики, критиковал слепоту правительств, допустивших непоправимое. Смеялся над завсегдатаями салона на улице Котантен — Талоном, генеральшей Лемерсье. В его словах чувствовалась досада, как если бы он писал самому себе. Ничего о своей жизни, о том, где он теперь. Война. Неподходящее время для подробных рассказов.
Этель прочитала письмо дважды, удивляясь, что оно ее совсем не тронуло. Писавший был холоден и далек, настоящий английский стиль. Минимум обо всем, чуть насмешливый тон… Там, в другой стране, по-прежнему пили чай, болтали о пустяках, имели время смотреть на звезды, занимались чем-то важным. Оттуда можно было комментировать происходящее, поскольку люди считали себя частью истории. Держа в руках лист бумаги, Этель перечитывала строки так внимательно, словно старалась выучить их наизусть. Инстинктивно она сделала давний жест — поднесла письмо к глазам и вдохнула его запах, пытаясь различить в нем знакомые оттенки: аромат соленой кожи, загоревшей на солнце среди песчаных дюн. Потом бросила листок в печку, и он вспыхнул ярким, чуть синеватым пламенем.
Они уехали на рассвете, украдкой, как квартиранты-должники. Этель всё предусмотрела — получила согласие префекта полиции, дорожные документы и прочие необходимые бумаги: официальное разрешение, подписанное начальником службы перемещений по оккупированным территориям, было выдано старому, больному человеку и являлось действительным лишь до четырнадцатого декабря. Старый «де дионбутон», рванувшись вперед без тормозов, совершил настоящее чудо. Они без устали неслись по обледенелым ущельям, в глубине которых висели сталактиты. Дом семьи Альберти в Рокбийер оказался зданием из грубого камня, расположенным на выезде из деревни, прямо напротив Везюби[58]. Александр находился в состоянии, близком к коме. На второй этаж его пришлось нести. Этель с Жюстиной поддерживали его ноги, мадам Альберти — голову. Не раздевая, уложили в кровать. Его лицо было ужасным, длинные волосы и неухоженная борода придавали ему сходство со сбежавшим узником. Жюстина, всю жизнь проведшая в тени великого человека, вдруг обрела смелость. Она взялась за уборку крошечной квартирки, вычистила ее, привела в порядок, обустроила так, словно они собирались остаться здесь навсегда. Александр понемногу приходил в себя. Он не жаловался на судьбу. Усевшись в плетеное кресло возле печки, он курил свои сигареты со смесью морковной ботвы и кервеля. Каждое утро Этель ждала, что мать скажет ей: «Папа умер во сне».
Жизнь текла дальше, но не была прежней. В деревне — тишина. Горы, высившиеся вокруг, ограждали ее от внешнего мира ледяным барьером. Молодежь отправлялась «пострелять в итальянских фашистов», так, будто охотилась на серн — без бахвальства и не таясь. Они переходили границу, минуя прячущиеся в облаках заснеженные вершины, и приносили с той стороны колбасу, светлый табак, шоколад, коробки с патронами. Загорелые, бородатые, бесстрашные, одетые в бараньи шкуры. Девушки напоминали брейгелевских крестьянок. Этель стала одеваться, подражая им: не только чтобы от них не отличаться, но и просто потому, что ей это очень нравилось. Накидка, юбка из грубой шерсти, черный платок, галоши. Деревенские женщины были любезными и молчаливыми. Приехав в дом вдовы Альберта по рекомендации портового священника, Этель и ее семья оказались под защитой целой деревни. Она знала, что эти люди никогда их не выдадут, скорее позволят вырвать кусок собственной плоти.
Денег не хватало, но везде — в булочной, в мясной лавке — им давали в кредит. «Отдадите, когда война кончится», — сказала мадам Альберта. Видимо, война и вправду подходила к концу. Здесь не было нужды ходить, глядя в землю, в поисках оставшихся под прилавками обрезков. Не нужно было выменивать на продукты последние сокровища, вроде золотых часов или фамильных драгоценностей. Во всем ощущалась бедность и безысходность: пустое зимнее небо, порывистый ветер; однако в домах урчали печи, пахло супом и кислым хлебом, дымом сухих дров. Всюду слышалась звонкая музыка реки.