Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бьем друг друга. Брат брата. Я ударил – он больше. Он ударил – я больше. Я ударил. Он совсем большой! В доспехе, в шлеме. В лапе – здоровенная колотушка. Замахнулся. Не пускает в Кузню. Не дает спасать Мотылька. Буммм! Колотушка в мой щит ударила. Гр-м-м! Скользнула по краю моего шлема. Тресь! Прямо в зерцало. Стою, не падаю. Стою! Замахиваюсь мечом. Со всей силы замахиваюсь. Зарублю! Брата – зарублю? Чего это я? А он – чего?! Зарублю! Плохой Мюльдюн!
Промахнулся.
Мюльдюн отступил. Опустил колотушку. Сделался меньше. Меньше. Еще меньше. Ему было трудно, но он старался. Колотушка пропала. Доспех пропал. Брат. Хороший. Не надо его рубить.
– Молодец, – сказал Мюльдюн, когда мы оба как следует усохли. – Быстро вооружился. В первый раз так редко получается. Меня Ала Дяргыстай чуть не пришиб, пока я вооружался. Молодец.
Нет, я не ослышался. Брат меня целых два раза «молодцом» назвал – чудеса! Он похвалил, а я промолчал. За что меня хвалить? Мюльдюн не знает: первый раз у меня уже был. В Елю-Чёркёчёх, с ящерицей. Открыться ему? Дудки, обойдется. У него – своя тайна, у меня своя будет. Мне легче бить Мюльдюна – кулаком, мечом – потому что я уже надевал доспех на острове трех колыбелей. Но мне легче бить Мюльдюна еще и по другой причине. Он знал про нашего брата, знал все эти годы – и ничего не сказал мне. Как папа и мама. Они заодно. Они вместе. Мы с братом Нюргуном тоже заодно. Мы против них. Если они смогли так поступить с Нюргуном, смогут и со мной.
В Кузне стояла тишина. Мотылек молчал.
Жив ли?
* * *
Когда мы уезжали, провожать нас вышла одна Куо-Куо. Мюльдюн взобрался на вороного, я – на Мотылька. Пегого жеребчика, на котором я приехал в Кузню, мы вели в поводу. Пегий ревновал, косил на Мотылька налитым кровью глазом. Хотел укусить, но Мотылек вздернул верхнюю губу, показав зубы, и пегий решил не испытывать судьбу. Отлеживаться после Кузни моему коню не понадобилось. Наверное, он оказался куда крепче меня. Мотылек простил меня за боль и страх, а я все равно чувствовал себя виноватым. И почистил его, и напоил, и гриву расчесал, и вкусненькую лепешку скормил.
А сердце не на месте.
Я оглянулся. Да, знаю, дурная примета. Куо-Куо стояла возле коновязи, смотрела нам вслед. Увидела, что я оборачиваюсь – рукой помахала. Ну, и я ей помахал. Тоскливо ей тут, бедной, на краю света. Ночи беззвездные, дни мглистые. Лязг, грохот, гарь. Соседей – ни души. Вот и бросается на приезжих – хоть бы кто замуж взял!
Жениться на ней, что ли? Не красавица, правда, – моя мама куда красивее. Зато готовить умеет, и по хозяйству. Заботливая. За мной ходила, как за маленьким. Детей рожать мечтает. Заберу ее к нам на Небо…
Не сейчас, а когда вырасту.
Аай-аайбын! Ыый-ыыйбын!
Облегчите боль хоть на час один!
Не выживу я…
Не выдержу я…
Думала я, надеялась я
Долгую жизнь прожить,
Довольство, счастье вкусить,
Да напрасно, видно, надеялась я!
«Нюргун Боотур Стремительный»
– Она может умереть!
Сарын-тойон метался от коновязи к крыльцу. Казалось, его подменили. Прежняя невозмутимость зрячего слепца уступила место дикому, недостойному человека-мужчины страху. Лицо Сарына дергалось самым чудовищным образом. Раньше, когда он хотел и всё не мог (не хотел?!) открыть свои сросшиеся веки, я смотрел на эту дерганину с сочувствием и пониманием. Сейчас же меня коробило от постыдного зрелища. Не знаю, как мама рожала меня, а уж тем более Мюльдюна и Умсур, но во время родов маленькой Айталын наш папа вел себя куда достойнее. Всё время, пока мама трудилась под присмотром двух повивальных бабок, он просидел на веранде в компании двух полнехоньких бурдюков, закинув ноги на перила. А что? Обычное дело. Я забегал к нему, придумывая тысячу глупых детских причин – и тихонько сопел рядом, на скамеечке, пока папа, не говоря ни слова, любовался далекими горами. Мама кричала, я боялся, а безбрежное спокойствие папы уменьшало мой страх. Уймись, говорило оно. Роды идут согласно закону, и нечего тебе, дурачине, страдать попусту.
– Она может умереть!
Сарын-тойон кусал губы, шмыгал носом. Морщил лоб, сглатывал, катал желваки на скулах. Билась жилка у виска: синяя, набрякшая. Грозила лопнуть, дать страху стечь вниз, к подбородку. На щеках проступила мелкая болезненная сеточка. Такими сетями, подумал я, мы ловим карасей в озере. Только наши сети пегие, гнедые, вороные; у нас сети из конского волоса, а у него – из тонюсеньких струек крови.
Нет, ну какая чепуха в голову лезет!
– Родит, – сказал Мюльдюн. – Не переживай.
– Ты не понимаешь! У нее узкий таз!
– Родит. Все рожают.
– У нее двойня!
– Моя мать родила меня. Передо мной – Умсур. После меня, – он помолчал, словно отгоняя неприятное воспоминание. – После меня – вот этого балбеса. И еще Айталын.
– Я не балбес! – возмутился я. – Я боотур!
Не знаю, почему, но мне очень хотелось похвастаться дяде Сарыну новеньким доспехом и оружием. В моем случае это означало – похвастаться собой. Отъявленный трус не нашел бы поблизости даже намека на угрозу, и тем не менее я еле удерживался, чтобы не расширить свою голову, а с ней и всё прочее – да будет стремительным мой полет! – до грозного боотуристого вида. Доспех лез из меня наружу. Меч просился в руку. Тетива лука дрожала от напряжения. Стоило огромного труда справиться с желаниями оружия. Они бродили, пенились в крови, как бродит кумыс в мехах. Пусть видят! Пусть хвалят! Восхищаются! В конце концов, это дядя Сарын выжег на медной табличке письмена, где был весь я, от макушки до пят. Он сам так сказал! Вот пусть теперь и смотрит!
Роды тети Сабии казались мне делом пустяковым, особенно в сравнении с моими недавними приключениями.
– Это не роды! Это убийство!
Сарын-тойон уже кричал. Между прочим, на Мюльдюна-бёгё кричал! А Мюльдюн-бёгё, могучий брат мой, стоял, каким был, не увеличившись и на пядь. Гаркни на него кто другой, небось, летел бы кубарем отсюда до Елю-Чёркёчёх. С утра похолодало, дядя Сарын надел волчий малахай, отороченный мехом росомахи, с длинными-предлинными ушами – и эти уши смешно болтались, когда муж тети Сабии повышал голос.
– Ее увели из дома! Переселили в родильную юрту!
– И в этом ты видишь убийство?
– Меня выгнали! Меня! Из юрты!
Да что там малахай, если он надел разные сапоги! Представляете? На левую ногу – высокий, до колена, зимний торбас из оленьей шкуры, шерстью наружу. На правую – короткий, чуть выше икры, летний басаргас-саруй из мягкой кожи жеребенка, расшитый бисером по голенищу. Устоять на месте Сарын-тойон не мог. От возбуждения он бегал туда-сюда, заметно хромая – сказывался разнобой обувки. Хромота его раздражала – а что его сейчас не раздражало? – и дядя Сарын то и дело топал ногами, словно надеясь раздавить злого духа хромоты, или хотя бы обнаружить, в чем подвох. Подвох не обнаруживался, разница в сапогах – тоже, и будущий отец продолжал беготню, даже не сообразив переобуться.