Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Марго перестала смеяться. Она слушала с волнением и с гордостью. В глазах ее я видел радость, оттого что я не собираюсь просто разлечься на месте Альфреда, брюхом кверху, мордой в тарелку, что, добиваясь ее руки, я стремлюсь показать свою мужскую предприимчивость и отвагу. И большего ей не требовалось.
— Нет, — проговорила она, показывая на мою перевязанную руку. — С этим покончено. Того, что у меня есть, хватит на двоих.
Так прозвучало самое восхитительное признание в любви, которое я когда-либо слышал от Марго Бомбек. Она запретила мне говорить. Мы сидели молча в обнимку, море на западе загорелось от солнца, потом погасло, чайки угомонились, несколько яхт уплыли в тень, мы были поразительно счастливы. Когда холод прогнал нас с прибрежных камней, мы отправились на ферму. Мы были так умиротворенно счастливы, что в ту ночь, словно влюбленным детям, нам было достаточно того, что мы лежим рядом, держась за руки. Я подумал, что у нас будет двое детей — дочь и сын, что это будет здоровый и красивый приплод, из хорошей конюшни, от счастливых родителей.
В такие минуты люди думают об одном и том же.
— Послушай, — шепнула Марго, когда луна стала вползать в окно. — Я ведь не так стара для того, чтобы родить.
Когда она уснула, я подошел к окну, смотрел в него невидящими глазами. Потом высоко над морем загудели моторы. Летело их несколько, они захлебывались от напряжения. Я был уже здоров и потому совершенно спокойно подумал: ночные учения, французы, это совсем иной звук, чем тогда, все огни набережной, включая и созвездие порта вдали, по-прежнему горят, можешь спать спокойно. В свете почти полной, но подернутой легкой дымкой луны смазывались все очертания, все было серо. Я мог спать спокойно, но я не уснул до рассвета. Марго дышала тихо и легко — на ее высоком лбу выступили крохотные капельки пота, она дышала, чуть приоткрыв рот, тишиной ночи.
Все было серо. Дым, известковая пыль от размолотой штукатурки, человеческие лица и глаза. Все было таким в этой проклятой мельнице, в которой «хейнкели» и «дорнье» перемалывали Мадрид в кровавое месиво. Я не видел Варшавы — ни в сентябре, ни потом, в те месяцы сорок четвертого года. Мне говорили: заткнись и не болтай о войне, если ты этого не видел, ибо ты ничего о ней не знаешь. Я смиренно умолкал, как и тогда, когда Шимонек или вторая Марианна принимались неумело объяснять мне, что означают слова «Аушвиц-Биркенау». Но я-то ведь знал свое: я видел Мадрид. Пятисоткилограммовые бомбы, падавшие на больницы и дома. Полигон. Огромный доваршавский полигон, благодаря которому штаб военно-воздушных сил Германии смог внести свои коррективы в оперативные принципы «Fall Weiss»[26].
Да, все было серо от известковой и кирпичной пыли, от пепла и дыма, и только ночью Мадрид освещался, словно огнедышащий вулкан. Стоял уже ноябрь. Каждые три-четыре часа новая волна бомбардировщиков: «юнкерсы» под прикрытием «хейнкелей», в среднем от сорока до пятидесяти машин. Сейчас напоминание о двухсоткилограммовой или пятисоткилограммовой бомбе звучит глупо и смешно. Мегатонна — вот мера, достойная века! А тогда? Даже несчастных пикировщиков не слышали еще под Мадридом. Их только натаскивали. Несомненно — после того, как город окончательно пал, — штабные офицеры, говорящие деловым и рациональным немецким языком, проанализировали эффективность бомбардировок: пятисоткилограммовая при удачном попадании пробивает перекрытия восьмиэтажного дома. Пятиэтажному доходному дому достаточно двухсот и даже каких-нибудь ста килограммов, если повезет. Какая экономия! Особенно если к фугасным бомбам добавить малютки-зажигалки по десять-двадцать килограммов. И говорю вам: чихать мне на мегатонну! Тем, кого настигал двухсоткилограммовый вой и грохот, низвергавшийся с крыши в подвал — туда, где они прятались, молча, вопя, плача, молясь, тщетно взывая к людскому и божьему милосердию, — тем вполне хватало этой старомодной Kleinigkeit, этих zwo hundert Todeskilo![27] Ибо если и не всех их накрывало сразу и если они, только оглушенные, контуженные и раненые, пребывали под развалинами старого пятиэтажного дома, то подумайте: быстро ли можно пробить выход наружу или хотя бы расчистить путь для доступа воздуха, которого становится все меньше, все меньше и наконец слишком мало.
Повторяю, стоял уже ноябрь. С шестого числа я воевал в университетском городке. Напротив, в ста, двухстах, а иногда в двадцати метрах располагались батальоны марокканцев. Поэтому «юнкерсы» и «дорнье» не рисковали гвоздить наши позиции полутонными фугасками. Но у марокканцев были зоркие глаза, они знали, что такое прицельный огонь. Умели целиться и попадать. Попадали часто. Через несколько дней перед нашими позициями появился сухонький старичок, седой, как одряхлевший тюлень, сторож оказавшегося на линии фронта анатомического театра. Он собирал трупы — делал запасы для морга. Разыскивал тех, кто помоложе, помускулистей, чтобы во время работы в анатомичке студенты получили хорошее представление о нормальной анатомии. Некоторых он уволакивал буквально у нас из под носа. Наконец я поймал его, когда он тащил за ноги длинного Вичо, болгарина из Бургаса.
Мне очень нравился Вичо, а я только сейчас и увидел, что он мертв. И я начал бить. Но старик не понимал за что. Даже не очень заслонялся от ударов. Вытирал кровь, хлынувшую из носа, пускал слюни, шамкал, что такие случаи нельзя упускать, ибо так или иначе анатомичка когда-нибудь откроется.
В тот вечер, уже похоронив Вичо, я попросил отпуск с линии фронта на двадцать четыре часа, не больше. Но это было как раз 19 ноября, в день первой генеральной репетиции «юнкерсов» — первого массированного налета на город.
Я попросил отпуск, благо мне казалось, что, не поговорив с обыкновенными людьми, с дружески ко мне расположенной и не очень-то хорошо разбирающейся в том, что происходит вокруг, семьей Хименесов (я жил у них два дня, поправляясь после контузии, полученной под Талаверой), сам я вскорости начну собирать самые интересные экземпляры для старикана из прозекторской, как и он отупело, распуская слюни и шамкая, надрываясь от изнурительной работы.
Я не использовал отпуск. Дом, в котором жили Хименесы — 68-летний Педро, трамвайщик, его сын Пепе 31 года, непригодный к военной службе сапожник, его жена Тереза 27 лет и трое детей, имен которых я не помню (Кармен? Кончита? Мигуэль? Роберто? Хосе?), — так вот, каменный их дом сник под тяжестью, не превышавшей, пожалуй, двухсот килограммов. Таких распоротых от крыши до подвала домов в этом квартале становилось все больше, налет продолжался, мир погибал в отсвете багряных зарев. А поскольку в доме Хименесов не проживало особ значительных,