Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Собственно говоря, в подобных обстоятельствах надо было без рассуждений ступать за вожаком, что мы и сделали, – в этом залог спасения, если, конечно, вожак не дурошлеп, не фофан стоеросовый, а истинный, такой, какого описал Князь в своей «Книге власти» и каким, заведомо, являлся сам. Вот лишь несколько запавших мне на сердце коротких изречений из его труда:
– Вожак не покупается на клевету, потому что знает цену словам – она не велика.
Разводи истину и иллюзию.
– Кричащие «Долой!» – либо юные безумцы, не познавшие своего сердца, либо нечестивцы, питающиеся смутой и разложением. Ложь и алчность в сердцах последних – эти лобковые вши тайно стяжают богатства и пожинают роскошь. Вожак всегда видит разницу между строительством и разрушением.
Судья знать должен как закон, так и сердце человеческое.
Или вот:
– Между вожаком и духом–правителем различия огромны. Дух–правитель организует настоящее, вожак ведет в будущее.
Отдай все – зов вчерашнего дня. Сегодня я говорю: возьми все, но не считай своим.
– Вожак стоит против сил тьмы – противостояние их беспощадно, но вожак не может отвернуться.
Не завидуй вожаку – он несет бремя жизни.
Князь позвал нас за собой, в будущее, и мы пошли. Невзирая на законопаченные уши.
Выскочив из Богородицка, мы съехали на грунтовку и встали за кустами. Надо было содрать рекламные самоклейки: если нас примутся искать, они – первая примета. Князь был рад столь вескому оправданию расторжения договоренности, так что и постылому банку, и страховщикам досталось – пошли в клочки. Правда, парил по–прежнему на передних крыльях запыленных машин белый ворон, но тут уже сложнее – аэрография, да и дело чести, в конце концов. Стоп. Что я говорю… О том, чтоб посягнуть на ворона, и речи не было.
Вместе с самоклейками похоронили под камнем в придорожной канаве, где и без нас уже зародилась небольшая стихийная свалка, жилеты «Рапснефти» – бензин по золотой карте нам и так нальют, а за нарушение договоренности ответим, если доведется. Потом опять вывернули на трассу и, оставив по левую руку за дальними перелесками Куликово поле, стараясь из соображений конспирации блюсти скоростной режим, погнали в сторону Ельца – направление по–прежнему указывала стрелка внутреннего компаса Брахмана.
На этот раз ехали без остановки так долго, что заблудший паучок успел сплести в рыдване Князя ловчую сеть между передней консолью и рычагом автоматической коробки. За окном мелькали Красавка, Большие Плоты, Буреломы, посты дорожных стражей…
– Сегодня в розыск не объявят, – провожая взглядом стоящую на обочине машину характерной бело–синей масти с проблесковой люстрой на крыше, сказал Князь, – а вот завтра будут брать. Тут на трассе камеры повсюду. А у Рыбака в багажнике ружье в собранном виде и в охотбилете за два года взносы не уплачены.
– Может, огородами?.. – простодушно предложила Мать–Ольха.
– Обойдется. – Брахман, похоже, и теперь видел все наперед. – Могущество отправило за нами опекуна – милостивого соглядатая. Его зовут Хитник. Он бомбистов следствию укажет, а от нас глаза отведет. На это дело он мастер.
– Ты что же, знал о нем? – обгоняя фуру, Князь притопил педаль, мотор бархатно взревел, автомат, миг подумав, перешел на пониженную передачу, и машина рванула, как спринтер с низкого старта.
– Не знал. Только сегодня в харчевне заметил. Он был там и все видел.
– В зале мы одни сидели, – усомнилась Мать–Ольха. – Пока ублюдки эти не подкрались.
– Я говорю же: он мастер глаза отводить.
– Старый такой, седой, как куропатка? – догадался я и обернулся к задним пассажирам.
Брахман посмотрел на меня внимательно, во взгляде его читалось почтительное удивление, как если б он, плутая по брусничному бору, вдруг увидел токовище павлинов.
Я торжествовал: я наблюдал и слышал серафима, в то время как остальных моих знающих и отважных братьев он заморочил! Вот это да! Хитник… Конечно, черный уральский копатель.
– Убей Бог, никого не видел, – признался Князь. Наверное, ему было немного обидно: как вожаку, ему полагалось держать палец на пульсе и сечь поляну.
– Зачем тогда рекламу сдирали? – Мать–Ольха огорченно разглядывала сломанный ноготь.
Князь сам не любил лишних движений, но тут был не тот случай.
– А для рыбоколов это что, не примета?
Может показаться странным, что мы обходили молчанием само событие, чуть было не послужившее венцом нашим достойным жизням. Это не так – в кустах за Богородицком, частично уже оправившись от потрясения, всяк, кто хотел, не стесняясь в выражениях, высказался по поводу оскала безносой. («Сукины коты! Ублюдки! Сволочи! Они хотели убить меня! Меня – перл творения и мать двоих детей!» – бушевала Мать–Ольха.) Причина, по которой эти речи опущены, – мой личный произвол. Отразит ли их Нестор в Истории – его дело.
Солнце между тем уже клонилось долу. Бабарыкино, поворот на таинственный Грунин Воргол… Теперь кругом расстилались липецкие черноземы, расчерченные строчками лесополос, где просто всходила и зацветала над прошлогодним сухотравьем молодая степь, где до горизонта открывалась матово–угольная, бархатная пашня, где по полям уже поднялись зеленя озимых и ветер гонял по ним волну. Пора было подумать о стойбище.
В Становом, распугав табунок возмущенно загоготавших гусей, Князь съехал на обочину, вышел из машины и деловито поговорил о чем–то с двумя селянами, набивавшими на жерди забора свежий, пахнущий смолой штакетник. Дом за забором по новой моде был крыт дерном, по окна вкопан в землю и в целом удачно стилизован под вытянутый вдоль дороги холм.
Пока Князь добывал нужные сведения, я у колонки набрал канистру питьевой воды. Примеру моему последовал и выбравшийся из своей машины с пустой канистрой Рыбак. «Не дом, а сусличья нора», – новое веяние, как правило, первым делом вызывало у Рыбака подозрение. Ну вот, а мне архитектурная идея понравилась. Хотя своей демонстративной укорененностью она и противоречила определенному принципу русской жизни. О чем я? Когда летним утром сидишь за столом в беседке где–нибудь в окрестностях Порхова, а вокруг зеленеют сливы и надувается в земле редиска, скользят стрекозы над прудом и пляшут вокруг лилий водомерки и перед тобой тарелка с парой сырников, деревенская сметана и плошка брусничного, с яблоками, варенья, чудом дожившего с прошлого года до сей поры, то невольно думаешь, что нигде так хорошо не живут, как в России. А то, что печки тут кладут без фундамента, прямо на полу, так это от понимания, что мы здесь временно и скоро откочуем в сады иные. К чему надежно обустраиваться? Не три ведь жизни жить… Нет, я, конечно, понимаю, есть/была бедность, тяжкая нужда, обман, забитость, отчаяние, из последних сил взыскующее правды, еще обман, изнуряющий неблагодарный труд, в котором тоска и вся тяжесть земли, обман опять, вечная погруженность во мрак и грубость беспросветной жизни – и при этом кротость, мечты, крылатое томление и… довольно, впрочем. Писцы былых и нынешних времен изрядно все живописали. Я сам этих кровей, и все это в разных долях в роду моем изведано. Но счастье русское, как ни крути, как ни дери его в мочало разноречивость жизни, – сто раз сожженная и вновь встающая из недр замысла о нас тенистая усадьба.