Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пока ехали, я замерзшей рукой котомку придерживал и на ней еще одну, помельче. Ту, в которую Любава пирожков мне в дорогу собрала. А времени-то много прошло, полудникать, небось, уже пора наступила. Но в такую метелицу разве пополудникаешь? Пирожки уже, небось, и во льдинки замерзли. Ох, как бы и мне не окочуриться. Сдвинул шапку на глаза и втянул голову в плечи пуще прежнего.
«Как же ты там без меня будешь целую сороковницу?» — вспомнились слова Любавы, и аж слезы навернулись. «Ничего, Любавушка, сдюжим. Ты, Любавушка, не горюй, я же воротюсь. А пока я Ушастого попросил, он тебе воду носить будет. Ну и коли чаго по хозяйству тяжелого надить будет — так ты ему поведай». Изрек так, а самому подумалося: «Ушастый-то, может, и ничего, парень хороший. Токмо, вестимо, одно дело своему по хозяйству помогать, а совсем другое — чужому».
— Тп-р-р-р, — скомандовал Йванко, и конь послушно остановился. — Ну, приехали!
Поправил я шапку и осмотрелся: а и правда, стоят вокруг меня каменные избы. Раньше сказывали, что есть такие на свете, но сам-то я никогда не видывал. Диво-то какое, некоторые еще и многоярусные, высокие. И крыши черепичные хорошо видно, туман-то сошел, а метелица почти утихла, не завывает, токмо снег кружит.
Отвел меня Йванко к наместнику. К тому, значитца, который более всех имеет попечение о благоустройстве братии и обители.
— Как и велено батюшкой нашим, Пахомием, привез я вам нового отрока на сороковницу. Для епитимьи да покаяния, — доложил Йванко, держа шапку у груди.
— Грамотный? — полюбопытствовал тощий пожилой человек со скорбным лицом, что у какого-нибудь заморенного голодом старого мерина.
— Читать-писать умею, — кивнул я, теребя в руках шапку, — матушка научила, царствие ей небесное.
— Хорошо, — изрек он, что-то в пергаментах своих выводя гусиным пером, а потом как прикрикнет: — Брат Иоан, а поди-ка сюды!
Отвел меня брат Иоан в келью: комната размером не более стойла для лошадей. Топчан, маленький столик и мрачный лик какого-то святого на бересте чернилами нарисован да к каменной стене прибит. Маленькое окошко с мутным стеклом плотно прикрыто. И прохладно же, печки-то нет, огонь токмо в общей зале горит, оттуда и тепло. Да разве ж его вдоволь?
— Сегодня можешь отдыхать, послушание тебе настоятель завтра даст, — заметил брат Иоан. — К полуденной трапезе ты уже, пожалуй, припозднился, а к ужину в колотушку позвонят, тогда в трапезную и приходи.
— Куда идти-то?
— Да куда все, туда и ты.
И ушел.
Сел я на топчан и помышляю: ну и дела, сорок дней здесь жить, как же энто сдюжить? Вынул промерзший пирожок из котомки и ну его жевать, да огненной водой из фляги запивать. Так и началась моя жизнь в монастыре.
На следующий день послушанием мне дали работу писарскую в скриптории, то бишь книги древние повторять да для дитев сохранять. А переписывали мы не токмо религиозную литературу, но и все, что опосля Катастрофы уберечь удалось, ибо, как сказывал главный певчий:
— Наш святой долг — сохранить культуру. Культура — это то, что делает нас людьми, ибо что есть человек без культуры? Зверь, не более.
— А что есть энта ваша культура? — полюбопытствовал я.
— Культура — это знание, передающееся от поколения к поколению, дабы обучить младых отроков благоутробным деяниям, — ответил певчий. — А кто культуры лишен, тот есть ламер!
— Что же есть энтот ваш ламир?
— Ламер — это грешный нечестивец!
В скриптории всегда царила тишина и полутьма, токмо свечки помаргивали. Монахи сидели рядочком и аккуратно выводили буквы гусиными перьями на тонких пергаментах. Дали и мне размеченный еле заметными линиями желтый лист, красные и черные чернила да гусиное перо. А переписывал я «Сборник поэзии». Много нового уразумел я за энто время: что поэзия прекрасна, а Пушкин — наше всё!
Так и жили, с утра богослужение, опосля завтрак в трапезной, опять богослужение и в скрипторий до вечера, токмо с перерывом на обед. А после заката ужинать и вечерня. Кормили хоть и трижды в день, да неважно. Каждый день суп из пшенки и крысятины, вроде ничего, да жиденький, не наваристый. Вот дома у меня был суп так суп! Любавушка моя как наготовит из оленины али мяса хрюческой тюки, да овощей всяческих добавит, приправ там — аромат на весь дом! Когда-то, помнится, еще и свинка наша яйца откладывала…
А тут что? Сидишь так за общим столом, из глиняной плошки деревянной ложкой похлебку ешь. Хорошо еще, коли там крысиный хвостик али ребрышки попадутся, али хоть какой кусочек гриба-подснежника, а то, бывает, и вовсе ничаго. И ешь как теплую подсоленную воду, благо еще, коли сухарик какой к супчику дадут.
— А вы, часом, не ведаете, что такое кошек? — тихо полюбопытствовал я у сидящего рядом монаха.
Сам-то он пожилой, выглядит солидно, думаю, должен бы ведать. Да и поговорить хочется, а то на богослужении молчи, в скриптории — цыц! Ни звуку! Хоть в трапезной словом обмолвлюсь, уже как-то легче.
— Что? — поднял косматые брови пожилой монах.
— Ну, вот я недавно переписывал: «Ах, как много на свете кошек, нам с тобой их не счесть никогда. Сердцу снится душистый горошек, и звенит голубая звезда». Что такое горошек, я знаю. Энто горох, растение такое, прикасаешься к стручку, а он лопается, и горошины разлетаются. А кто съест хоть одну — тот и уснет на весь день или даже на два, а то, бывало, и вовсе не просыпались… Ну так вот, а что такое кошек? Еще и говорится, много на свете кошек…
— Может, там имелось в виду окошек? — предположил другой монах, помоложе, что с другой стороны от меня сидел. — Как много на свете окошек?
— Да нет же, — возразил тот постарше. — Кошек — это животное такое когда-то было. Они крыс ловили, тогда же крысоловов еще не появилось.
— Крысоловов? — удивился я.
— Прохфессия такая, — прокряхтел старый монах. — Кто в темноте хорошо видит, тот и крыс хорошо ловит. В тех избах, что побогаче, они, бывает, работают. У нас в монастыре тоже есть, иначе откуда бы у нас похлебка такая наваристая?
Ничего себе наваристая! Али, может, они просто готовят плохо? Вот Любавушка моя, вот она готовила. А я тогда и не ведал, но