Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А вы знаете, что Гёте был евреем?
– Первый раз слышу, – признался я.
– А еще считаете себя интеллектуалом!
Я подумал и сказал:
– Это Гейне был евреем.
– Точно! – хихикнула Зяблик. – Но из поэтов я люблю Пушкина. Лермонтов его обучал, как писать стихи, и Пушкин научился писать лучше Лермонтова.
– Интересная мысль, – согласился я.
Когда мы вышли из машины у ее подъезда, она сказала: – Хотите подняться ко мне? Поговорить о философии? – Хорошая мысль, – сказал я.
– В другой раз, – улыбнулась она. – Я устала. Спокойной ночи.
036.0
<СОМНЕНИЕ>
Венера Мытищинская. Она же Зяблик – сырая котлета двадцати двух лет.
– Колтун, – говорит Венера Мытищинская о моем семейном положении.
И еще:
– Это надо отрыгнуть.
Зяблик озабочена здоровьем. Она больна тысячью болезнями. Она боится болезней больше смерти. Она постоянно прислушивается к своей матке. Она вызывает «скорую», скатывается кубарем в подъезд, две тетки входят, она, задрав юбку, бежит на четвертый этаж, пока они едут на лифте, – они входят в богатую квартиру, крутят головами – она объявляет, что ее замучили состояния, близкие к обмороку.
037.0
<БЛЕСК И НИЩЕТА ДИПЛОМАТИИ>
Ночью, засыпая, я поймал себя на том, что думаю о Зяблике. Я не придал этому большого значения. Акимуды меня тоже не слишком волновали. В назначенное время я заехал за Зябликом и повез ее в посольство. На мое удивление, она была в том же самом черном коротком платье.
– Вы знаете, – сказала она, – мне было лень одеваться во что-то другое. Единственное, что я сделала, – я сегодня не надела трусы. Когда мне надо сосредоточиться, я не ношу трусов.
Мы вошли в резиденцию Посла. Поднялись на второй этаж. Внутренности дома были сделаны в купеческом стиле второй половины XIX века. Аляповато, но просторно. В большом зале уже толпился народ.
– Я не люблю дипломатию. Дипломаты – крепостные люди, – огляделась Зяблик.
Официант предложил нам шампанское. Мы отошли в сторону, интересные друг для друга.
– Когда-то, – заметил я, – в советские времена, московский дипкорпус играл большую роль. Послы приглашали к себе на приемы запретных людей – диссидентов.
– Ну да, всякие там высоцкие… – сочувственно вздохнула Зяблик.
Я взялся рассказывать, что в те времена посольства служили почтой, библиотекой, рестораном, баром, кинозалом, витриной. Там носили джинсы и пили кока-колу. Там на Рождество даже подавали устриц! В туалетах гости нюхали мыло и щупали туалетную бумагу.
– Правда, – добавил я со смешком, – горничные и прочая обслуга рассказывали, что за покровом элегантности скрывались истерики, алкоголизм…
– Меня волнует, что я сегодня выступаю как ваша girlfriend, – шепнула Зяблик.
– Надо идти до конца, – предложил я.
– Это старомодно, – засмеялась она. – Лучше зависнуть!
Я гнул свое, страдая ностальгией. Я вспоминал заснеженную Москву и мои мужественные походы на приемы.
– Ну, и чем ваш Запад был лучше нас? Подумаешь, устрицы! – хмыкнула Зяблик.
– Запад питался чудовищным устройством советской системы. Он был поджарым, сильным противником. Когда противостояние перестало носить смертельный характер, Запад расслабился. Правда, новая агрессия в лице исламского мира нанесла ему еще более сильный удар, чем Россия.
– Да ну!
– Ислам поставил вопрос о западной пустоте. Советский Союз лицемерно клеймил Запад, а ислам отказался от западных ценностей радикально.
– Не согласна! – возразила Зяблик. – Капитализм – это купеческий рай. Восточным купцам он тоже нравится.
Мы взяли еще по бокалу шампанского.
– Не напиться бы… – отпивая шампанское, смущенно улыбнулась Зяблик.
Я понимал, что ностальгия не передается, но мне так хотелось рассказать ей, как молодым человеком я ходил в посольства с упоением. Именно там и была моя потерянная родина. Я отличался на приемах таким бурным антисоветизмом, будучи сыном посла Советского Союза, что дипломаты считали меня провокатором и агентом КГБ.
– А ты…
– Я уносил из посольств подаренные мне запретные журналы. Наиболее антисоветскую «Русскую мысль» я получал на дому – мне приносил сотрудник культурной службы США в пластмассовой сумке валютного магазина «Березка». Сумка все еще пахла вкусной колбасой… Я до одурения читал ярую антисоветчину и насыщался ею. Эта была моя колбаса. Мне кажется теперь, что я зря терял столько времени на очевидные вещи.
– Надо быть менее многословным, – кивнула Зяблик.
– КГБ потому и не тронул меня, что я был прикрыт отцом.
– Тебя вербовали? – В ее глазах вспыхнул живой интерес.
– Попытки вербовать меня я отверг с таким негодованием, что они поняли: я – неприкасаемый.
– А я завербовалась с большим удовольствием! Мне казалось, что я нашла смысл жизни. Так здорово!.. Ты был какой-то слишком идейный. Даже неприятно…
– Я надеюсь, что твои дети возненавидят Советский Союз. Вот увидишь: возненавидят!
– Ты что, больной?
– Все это кануло в Лету, – стерпел я этот варварский упрек. – С конца восьмидесятых посольства поблекли.
– Я не хочу быть послом, – вдруг решительно заявила Зяблик.
– В какой-то момент то или иное посольство становится привлекательным. Так было с японским посольством, где собиралась на японскую кухню наша творческая элита, так бывает с французами.
– День Бастилии! Он – когда?.. Послушай, Робеспьер – это имя или фамилия?
– Робеспьер – это палач…
– У тебя все революционеры – палачи. Ты бы вообще запретил революции!
– А ты знаешь, что Робеспьер развел такой террор, что запретил верить в Бога и хотел сжечь весь Лион?
– Ну и что?
– А то, что в мятежной Вандее женщин насиловали и потом топили в реке тысячами.
Зяблик думала недолго.
– Знаешь, что? Конкретные люди – это издержки истории! Они должны принимать ее законы. Ты что, гуманист?
– Merci! Дипломатический птичий язык убивает живую речь. Но однажды кремлевский чиновник взялся рассуждать о литературе: она не должна быть экстремистской! Я его осадил – он в бешенстве покинул стол посла.
– Скандал! – обрадовалась Зяблик. – А то я подумала, что ты – пресная рыба!
– Единственным ценным знакомством, которым я обзавелся благодаря обедам в посольствах, было знакомство со Шнитке.