Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не мог рассказать невесте всю правду о своих желаниях, чтобы случайно не испугать девушку, хотя наших девушек мало чем испугаешь. Да и этично ли в первую брачную ночь выглядеть вурдалаком? Напротив, чтобы ее не смущала наша разница в возрасте, хотя наших девушек этим не смутить, я затуманился возвышенными историями. Нет, я не боярский потомок Сухово-Кобылин, чтобы канделябром бить своих надоевших гражданских жен по виску и выбрасывать их трупы за Пресненскую заставу. Я просто-напросто коллекционирую разные характеры, а затем осторожно от них избавляюсь с помощью легкомысленных измен и изнурительных разборок. Это лучший путь к свободе. Так, обретя ее, я обратился к своей восхитительной девственнице.
Слушай, сказал я ей, в течение жизни я не столько умножал, сколько разбазаривал свои годы, оставаясь ребенком с большой буквы, с большой намагниченной колотушкой. Или, скажем, Толстой. Ну, ведь это пацан-громовержец! Вот и я никогда не выйду на пенсию, если только пенсией не считать смерть. Хотя, оглядываясь назад, скажу тебе, что всегда неизменно я был полным иждивенцем Пенсионного фонда, инвалидом высшей лиги, отоваривавшимся в закромах вдохновения.
Я не сеял и не пахал, не был ни рабочим, ни офицером. Ну, когда-то я был студентом, но потом сразу вышел на пенсию. Ездил по миру, курил на Ганге гашиш. Я рад, что никогда не был министром, ни разу – подчиненным. Они вкалывали, трусили, а я парил. Я только небрежно за ними наблюдал, а потом писал на них карикатуры. Я не вставал в полшестого утра, потому что к этому времени я еще редко когда ложился. Чем больше надрываетесь вы на работе, чем ярче у вас карьера, тем страшнее призрак отставки, удавка пенсии.
Пенсия? Это – всклокоченный взгляд сквозь увеличительные стекла очков, это – тщетные поиски своего мизерного значения. Где-то за горизонтом пляшут краковяк и летают тургруппами полнокровные пенсионеры всеамериканского калибра, баловни отсрочки, но у нас, как всегда, торжествует правда без прикрас. Это – предмогильный эксперимент, от которого шарахаются новые поколения обреченных на ту же участь. Но художник с детства живет посреди кладбища, под старыми липами Ваганькова. Он в ладу с мертвецами.
Вот ты блондинка, а я – вечный пенсионер, я строчил и строчил, без усилий, из чистого удовольствия. Любимцам богов все доступно. Мы из любого сора возродимся. Если чиновник пьет, он – алкоголик, а мы запьем – значит, за все в ответе. Полковник окажется геем – ему открутят башку, а если мы сорвемся в голубизну, нас отмажут: художнику, дескать, надо все попробовать. Порой доходит до безобразия. Вот наш коллега Федор Достоевский признается Тургеневу, что в бане сношался с пятилетней девчонкой, и что? Он от этого перестал быть Достоевским? Вот и Сухово-Кобылин давно оправдан, никто не посмеет сказать, что – убийца. Есть, конечно, и в нашем деле ограничения. Ну, положим, лучше не хвалить высшее начальство, а, напротив, окрыситься на него. Можно ему подлизнуть, но не принародно, иначе это выйдет против нашего обета все обличать и ни с чем не считаться.
Рад я также тому, что не родился, как ты, женщиной. Потому что какая свобода у женщины, если она безотрывно следит за собой, за модой, за мужским вниманием? Вот кто рано выходит на пенсию, да не просто выходит – ее мужики выпроваживают, ей только за тридцать, но дальше пусто, словно она не баба, а футболист.
В молодости я, как старик, сражался, не поверишь, за мораль, хотел, чтобы все вы были лучше, качественнее, человечнее. Думал, облагорожу вас своим сочинительством. Ну, до смешного доходило! Но я рад, что не стал святым отцом: усомнившийся священник похож на предателя, а художник – он от века богоборец. Переболев ригористической болезнью, я вышел в зрелые годы на широкую дорогу морального разнообразия, душевной снисходительности. Все к пенсии в консерваторы подаются, а я гребу против течения.
Начальники, из тех, кто поумнее, становятся мизантропами. Они управляют теми, кого презирают, и чем больше презрения, тем больше они считают себя элитой, а мы, художники, с каждым бродягой выпьем, каждой проститутке в белых колготках предложим руку и сердце. Ну, чего ты обиделась, шуток не понимаешь?
Раз уж мы с тобой сильно выпили, то давай быстро в ванну, а я посмотрю, как ты моешься. А что, дедушка не может посмотреть, как ты моешься? Он же тихий, пальцем не тронет. А потом ляжем, ну, дай потрогать, стой! имей уважение к возрасту! какие же у тебя суперфранцузские сиськи! Ну, постой, ты куда, не лезь, дура, под стол! Мы ляжем (ты слышишь меня?), и ты будешь гладить меня по голове. Я засну и буду ужасно храпеть, а ты будешь гладить, гладить меня. Ты затем уснешь в разводах полнолуния, а на рассвете меня разразит старческая бессонница, и я наброшусь на тебя со своими острыми швейцарскими имплантами, буду пить твою кровь, насыщаться. Счастливый пенсионер, я тебя выпью до дна, ты подаришь мне вдохновение, и я снова буду великим писателем. Ну, что задумалась, снимай трусы!
Но ни трусов у блондинки под платьем, ни самой девушки не оказалось. Где ты, Мисюсь?
193.0
<«СТОЙ-КТО-ИДЕТ!»>
Мы вышли гулять после ужина, когда уже село солнце, но темнота еще не наступила. Мы шли к старому подвесному мостику через речку. Девчонки бежали впереди, я смотрел им вслед сквозь теплый туман. На обратном пути они снова бежали, и я удивлялся, как быстро они бегут, большая и маленькая, взявшись за руки. Потом они остановились, поджидая меня, и, когда я подошел, они сказали:
– Ага, попался!
– Кто вы? – спросил я.
– «Стой-кто-идет!» – ответили они.
Моросил дождь. Распускались листья плакучей ивы. Они стояли с веселыми глазами.
В поле раздались выстрелы. Мы упали в траву. В России вечно в кого-то стреляют.