Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Михаил обижается, должно, на нас, – проговорил, вроде бы ни к кому не обращаясь, ефрейтор Акимов. – Избегает. Молчит.
– А как иначе? Что, мы ему плевок в лицо, а он нам в ножки с благодарностью?
– Крепенько переборщили, – поморщился Кириллов. – И я тоже: с одной миски с вором…
И не предполагали они, что Рублев не обижался ни на одного сослуживца, даже на ефрейтора Акимова, который особенно упорно пытался доказать его виновность. И на Кильдяшева, главного виновника скандала, тоже не злился – Михаил думал о себе. Он сегодня как бы со стороны глянул на себя. И пока нес службу часового заставы, и после, когда сменился и чистил оружие, и в постели все время думал о случившемся, о разговоре с майором, и сделал окончательный вывод: «Нет. Выкрутасами доверия не обретешь. Даже обещаниями быть примерным. Что слова? Те пятеро, молча вышли из канцелярии. Привезли генерала, исправив свою прежнюю оплошность. На смерть явную пошли. Молча!»
Но он пока что не знал, как вести себя сегодня, когда нет повода проявить себя. Он один сидел в Ленинской комнате, ожидая команды на построение. Подошел к гитаре, лежавшей на столе и, не поднимая ее, принялся перебирать струны. Гитара зазвучала тихо и грустно.
– Назначенные к геологам, выходи строиться! – крикнул дежурный.
Рублев не сразу выполнил его команду. Перебирать струны перестал, но продолжал слушать, как медленно угасают грустные звуки. Потом решительно взял ее, прошел в спальню к своей тумбочке, вынул книгу, которую принесла ему Тамара Васильевна, и тогда только пошагал на выход.
Пограничники стояли в строю, но старшего лейтенанта Ярмышева еще не было, и Рублев подумал: «Хорошо. Не опоздал. Не будет замечаний».
Вышли Антонов, Ярмышев и Голубев. Дежурный по заставе подал команду: «Смирно!» – и доложил, что пограничники, назначенные в наряд, построены. Антонов поздоровался со строем, спросил, все ли здоровы и могут нести службу, затем подошел к Рублеву и спросил:
– Ты кроме тех, что пел в троллейбусе, знаешь песни?
– Так точно, товарищ майор.
Антонов повернулся к замполиту:
– На машину – и вперед.
А старшина Голубев, продолжая стоять рядом с Антоновым, то и дело одергивал гимнастерку. Антонов улыбался, понимая, чем озабочен старшина, все же подождал, пока машина выедет за ворота. Лишь после того спросил:
– Ты чем-то недоволен?
– Гитару думаю, как списать. Но срок службы ее не вышел. Придется платить. Кому? С Рублева спрос маленький!
– Цела, Владимир Макарович, будет гитара. Цела. Разве не увидел: Рублев взял себя в руки. Может, и закусит еще удила, если вожжа под хвост попадет, но тут мы с тобой виноваты будем. Нельзя пока требовать от него чрезмерно, – и вдруг задал неожиданный вопрос: – А в детстве ты не мечтал играть на гитаре?
– А то! Только на гармошке мечтал. В ту пору гитарами не увлекались. И песни другие пели, не нынешние пустышки.
– Смешно, Владимир Макарович, требовать, чтобы нынешняя молодежь наши песни пела. У каждого времени – своя музыка. Прав лишь ты в том, что песня должна приобщать к прекрасному, к человечности. Поднимать дух. Помню, идем мы со стрельбища или с тактической, еле ноги двигаются, а помкомвзвода как скомандует: «Запевай!» – вздрогнет строй, плотней ряды сомкнет. Суровые песни мы тогда пели и мысли суровые рождались. Усталость как рукой, бывало, снимет.
Не вдруг закруглилась беседа Антонова и Голубева, принимая все более возвышенный характер, а машина, что везла пограничников к геологам, прытко пробежала до предгорья, и теперь поднималась все выше и выше. Ярмышев не отрывал взгляда от пенисто-белой речки.
Он всегда, когда поднимался в горы возле стремительной Ташхемки, сравнивал ее с вот так же быстро несущейся жизнью, на пути которой тоже валуны и водопады. Даже клыкастые скалы. Неожиданные. Мысли его сегодня были и об Антонове. Так взволновали его последние назидательные слова. И еще: посылает на службу и извиняется, что иного выхода нет, И в самом деле – нет. А мог бы и не оправдываться. Приказал бы и все. Он начальник заставы, он – организатор службы. И всегда вот так: по-семейному, по-доброму. И как его не будешь уважать?
Не сразу Ярмышев понял Антонова, сделав вывод, что он скорее воспитатель, чем командир. И старший лейтенант стал учиться у него, иногда злясь на себя за то, что сам никак не может так спокойно и уверенно действовать в сложных обстоятельствах. Первые дни Ярмышев даже удивлялся. Перевели его сюда из соседнего отряда. Первый, прежний его начальник, как теперь понимал Ярмышев, был крут на расправу. Иной раз не только солдатам доставалось, но и ему, молодому лейтенанту. Особенно после того, как начальник заставы возвращался со сборов или совещаний и находил какую-либо ошибку в распределении нарядов на службу.
– Оставить заставы нельзя! Все перепутают! – серчал он и начинал вносить поправки в планы охраны границы задним числом. – И чему только вас учили столько лет?
Или придет на занятие, послушает, а потом в канцелярии выговорит:
– Слишком, лейтенант, скромен ты. Не выйдет из тебя хваткого офицера.
И все. А что нужно для того, чтобы стать «хватким» офицером, ни слова.
Когда же Ярмышева перевели сюда, сказав при этом, что у него такая перспектива: набраться опыта у «зубра», потом и заставу принимать, он, сравнивая Антонова с прежним начальником, разочаровался: «Тот был ворчун и крикун, а этот уговаривальщик. Нисколько не похож на “зубра”. Наберешься здесь опыта. Как же…»
Но с каждым днем с удивлением понимал, что майор Антонов будто читает его, Ярмышева, мысли, словно угадывает его намерения и незаметно, исподволь диктует свою волю, помогая и словом, и делом. Точно такие же отношения у Антонова, как замечал Ярмышев, были со всеми солдатами и сержантами заставы. Никогда майор не повышал голоса, но каждое его слово было настолько обосновано и высказано четко, что убеждало любого.
Думая сейчас обо всем этом, Ярмышев не обходил вниманием и свою личную проблему: отношение с Боженой. Что принесет встреча с ней? И чем выше машина поднималась в горы, приближаясь к геологам, тем настойчивей мысли о Божене вытесняли все остальные, и постепенно он стал думать только о ней.
После того дня, когда девушка приезжала к нему, раненому, они не встречались. Не единожды он мысленно продолжал с ней разговор, начатый тогда. Он убеждал ее, что над диссертацией можно работать и здесь, что готовиться (она – к сдаче кандидатского минимума, он – в академию) могут вместе по всем предметам – он каждый день ждал ее, но она не приезжала.
«Так ли уж занята?» – с обидой думал старший лейтенант и все отчетливей начинал понимать, что Божена не хочет выходить за него замуж, не может бросить свою профессию не только из-за диссертации.
«Скорее всего – Кондрашов».
И отбрасывал эту мысль, вспоминая их встречи, то, как доверчиво прижималась она к нему, и тогда они оба (так всегда казалось Ярмышеву) забывали обо всем, принадлежали только друг другу. Но в пику тем воспоминаниям, всплывали другие: склоненные головы, ее и Кондрашова, над столом, ее смущенный взгляд. Сердце Ярмышева тоскливо сжималось…