Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Надя, прекрати! Прекрати, что ты говоришь такое ужасное! – в голос заплакала Вера, закрыла лицо руками. – Там папа… А вы… Зачем вы ругаетесь так? Нашли время…
– Да, Верочка, прости. Ты права, – кинулась к ней с объятиями Надя. – Что-то понесло меня, правда… Отец сказал, чтоб мы дружно жили… А мы тут…
– Да, Надя. Давай, исполняй волю отца, – тихо проговорила Инга, кутаясь в накинутую на плечи курку, – дружи давай со мной. Презирай и дружи. Терпи мое зло и дружи, раз папа велел… Что ж делать? Ты ж у нас сильная, ты и с дружбой походя справишься, раз отец велел…
Передернувшись худеньким телом – то ли от волнения, то ли от холода, уставилась куда-то вдаль мутными от горя и отчаяния глазами. Налетевший ветер зашелестел сухими прядями вьюна, покрывающего беседку, сорвал и понес с собой последние листья с деревьев. Осеннее умирание.
Бессилие. Холод. И ничего, ничего с этим нельзя поделать. И с жизнью своей, так неказисто сложившейся, тоже ничего поделать нельзя. Неужели права Надя, рассуждая о силе и слабости? Что греха таить, ее, Ингину, жизнь уж точно сильной да состоявшейся не назовешь… Но живет же она ею, и ничего! И там много чего у нее есть! Там есть Анька, там есть какой-никакой, но дом, в котором требуется ее постоянное присутствие, есть обязанности по отношению к Светлане Ивановне, которые, как говорит Родька, сволочью ей быть не дают… И Родька в ее жизни есть. Умный спокойный философ Родька, слава богу, тоже в ее жизни присутствует, хоть и не похожи ее с ним отношения на «качественный брак с сильным партнером». Даже в самой радужной перспективе не похожи. Но все равно – это ее жизнь. Какая уж есть.
На крыльцо вышел Иван Савельич, держа перед собой потертый свой саквояжик, огляделся. Потом поплелся к ним по дорожке, будто на Голгофу взбирался – медленно, сосредоточенно, по-стариковски сгорбившись. Подошел, проговорил тихо, не поднимая глаз:
– Ну вот и все, девочки. Все кончилось. Идите, он там, в кабинете лежит. И не держите на меня зла. Я просто его волю выполнил. Он всегда поступал так, как хотел. Он очень сильный, ваш отец. И гордый. Бог его рассудит. А я что – я ничего и не мог…
Коротко взвыла и зашлась в приступе тихого плача Вера. Закаменела лицом и побледнела Надя, свела красивые длинные пальцы в замок, издав отвратительный хрустящий звук. Звук своего собственного горя. И только Инга продолжала смотреть, как ветер несет мимо беседки сухие листья, провожала их широко открытыми глазами, влажными и черно блестящими. Казалось, она ничего не слышит и не видит, загородившись от происходящего расширенными зрачками. Только летящие по ветру листья. Иван Савельич подошел к ней вплотную, склонился озабоченно, тронул за плечо:
– Инночка, очнись… Все кончилось, говорю…
Вздрогнув, Инга с отвращением сбросила с плеча его руку, встала со скамейки, решительно пошла к дому, распахнула входную дверь. Вскарабкавшись на подгибающихся ногах по лестнице, на цыпочках почему-то подошла к двери отцовского кабинета, заглянула…
Отец лежал, вытянувшись, на кожаном черном диване. Руки аккуратно сложены вдоль сухого тела. Голова на подушке чуть запрокинута. Казалось, он спит. Инга подошла, робко заглянула ему в лицо… Ничего, ничего в этом лице не изменилось. Спокойное, довольное лицо человека, хорошо сделавшего свою работу и прилегшего отдохнуть. Ноги у Инги онемели, будто ударил ее кто по коленкам. Она опустилась на вытертый коврик и заплакала горько и громко, как обиженный ребенок, растирая глаза кулаками. Так плачут потерявшиеся на улице дети, думая, что их просто бросили…
А в беседке Иван Савельич давал сестрам последние строгие наставления. Обращался он в основном к Наде. Она слушала, кивала понимающе, приговаривала быстро:
– Да, да… Хорошо, Иван Савельич. Мы так и скажем. Да, конечно, я прослежу. Да, и за Ингой присмотрю. Да, слишком уж эмоциональная… Неадекватная даже…
– А я сейчас в поликлинику нашу пойду, медицинское свидетельство о смерти оформлю. Вскрытия не будет – у него ж рак был, там в карточке все записано. Паспорт свой он мне вчера еще отдал. Вера, и свой паспорт мне дай, пожалуйста. Я от твоего имени все оформлю.
– Да, да, конечно, Иван Савельич… Сейчас принесу…
Сгорбившись по-старушечьи и пошатываясь, Вера пошла по дорожке к дому. Надя посмотрела ей вслед, потом повернула к Ивану Савельичу озабоченное лицо:
– Надо, наверное, на завод позвонить, да? Я думаю, они возьмут на себя все хлопоты? Надо, чтоб достойно все прошло, на самом высоком уровне. И сообщить надо всем, телеграммы послать… Жаль, что мой муж приехать не сможет. Он, знаете ли, болен очень…
Похороны вышли пышные. Народу пришло проводить очень много – возле дома образовалась толпа целая. Некоторые плакали, утирая глаза мокрыми от слез платками. Люди заходили в дом, прощались, клали цветы в гроб, подходили с соболезнованиями к трем дочерям. Они стояли горем убитые. В черных платках, с бледными лицами. Вера, Надежда и… нет, не Любовь. Третья сестра – Инга. Колючее, как иголка, имя. Вера с Надеждой – высокие, статные. Инга – маленькая, худая. Вера с Надеждой не плакали. Стояли, горестно сжав губы и закаменев лицами. Инга же, наоборот, – плакала, не переставая. Будто и за них тоже. Из ряда общего дочернего этим обстоятельством выбившись.
По дороге на кладбище процессия растянулась, выстроилась в строгом порядке – несли за гробом на красных подушечках награды, и траурный марш рвал душу на части, и дождик мелкий, похожий на пыль, сеял не переставая. И все кругом было мокрым, тоже от слез будто не просыхающим – и дорога под ногами, и стволы деревьев на кладбище, и черная стая ворон, обеспокоенная очередной горестной процессией. Были прощальные дежурные речи, и стук молотка по заколачиваемым в крышку гроба гвоздям, и чей-то женский плач-вой вперемежку с громкими причитаниями. Инга подняла залитые слезами глаза в толпу, пробежалась по лицам. Многие лица были ей знакомы, некоторые она видела впервые. А может, забыла просто. Когда не живешь долго там, где прошло твое детство, память на лица стирается. А вот это лицо… Боже… Нет, ей показалось, наверное. Потому что этого не может быть…
Она опустила глаза, стала смотреть, как мокрые комья глины летят в могилу из-под лопат, потом снова подняла тяжелые глаза…
Это действительно был Севка Вольский. Точно он. Стоял, смотрел на нее не отрываясь. Делился в фокусе слезной пелены на части, расплывался по кругу. Потом вздернул подбородок сочувственно – держись, мол. Надо же, взрослый Севка. Не мальчик. Не юноша. Красивый ухоженный мужик…
Подошла к ним высокая красивая женщина. Седая. Некоторым женщинам седина идет на удивление просто – облагораживает возраст, маскируя его драгоценным серебром волос. Глаза заплаканные, скомканный мокрый платок замят в ладони. Представилась:
– Здравствуйте, девочки. Я – Люба. Вы про меня слышали, наверное.
– Да, Люба, здравствуйте. Нам отец говорил про вас. Вчера, – с многозначительным придыханием произнесла последнее слово Надя, будто приобщая Любу к их семейному горю и приглашая ее поучаствовать в их общей тайне. – Он сказал, что вы обязательно приедете. И чтоб мы вас приняли. И подружились. А… где ваш сын, Люба?