Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сама идея богостроительства наиболее четко сформулирована все тем же Горьким, который вообще в этой компании лучше всех выбирал выражения. «Исповедь» — вещь довольно пошлая, писанная лесковским странническим слогом, проникнутая экзальтацией, какая случается в сектантских, скопческих в особенности писаниях. Там герой все думает — отчего Бог так мало любит людей? Он отправляется странствовать и в глухом лесу обнаруживает отшельника (любимый горьковский тип народного учителя веры), который и открывает ему глаза: Бога еще нет, Его предстоит создать коллективным усилием. В доказательство истинности этого учения происходит и чудо: когда воодушевленная толпа рабочих проходит мимо церкви, исцеляется параличная. Бога должны создать простые трудовые люди, этим Богом будет их коллективная совесть — в таком примерно духе рассуждал тогда Горький, и учение это как нельзя лучше выражало его сущность. Собственно людей, живых, реальных, он терпеть не мог, потому что слишком многого в жизни насмотрелся, — и потому со всем пылом души любил какого-то абстрактного, никогда не бывшего, никем не виданного Человека, помесь Заратустры и Манфреда, и при этом желательно молотобойца. Вот этот-то человек, влюбленный в Истину, Добро и Красоту, все время куда-то шагающий, что-то покоряющий, и был его героем, и в расчете на такого человека строился социализм с каприйским лицом.
В Италии всё вообще очень способствует строительству гуманизированного социализма. Даже самые противные черты этой страны — известная ксенофобия, хроническое раздолбайство, крикливость, жадность, дороговизна, беспрерывный колхозный рынок на мраморных руинах — искупаются фантастической синевой неба и моря (наше крымское море зеленее, небо бледнее); тут тебе и курящиеся вулканы, и горы в дымке, и щедрое до назойливости солнце, и мгновенные переходы населения от бурных объяснений к столь же бурным изъявлениям нежности — короче, нигде в мире идея монстра с приличной и даже гуманной внешностью не осуществляется столь буквально (притом что каждую секунду вам старательно напоминают о вашей чужеродности, мгновенно просчитывают вашу цену и накалывают круче, чем в Одессе). Социализм тогда рисовался Горькому как сплошной праздник людей труда; тот факт, что итальянские люди труда склонны к праздности вообще и выпивке в особенности, казался ему выражением природной склонности к социализму, и все будущее человечества в идеале выглядело как один большой каприйский праздник с фейерверками. Этот дух сельского праздника запечатлен в «Сказках об Италии», которые на сегодняшний вкус читать решительно невозможно (Горький и сам не любил их). Немудрено, что именно в Италии процвело течение, которое Ленин впоследствии заклеймил как самую гнусную, самую не социал-демократическую ложь, — а именно богостроительство, марксизм в очеловеченном варианте, который до последних дней так нравился перековавшемуся, но мало менявшемуся Луначарскому (Луначарский совершенно не умел грести, Горький его учил, они целыми днями катались от порта до так называемых морских ворот — огромной скалы с аркой — и обратно).
Если почитать «Исповедь», да просмотреть любую из работ Богданова про общественное сознание, да пролистать статьи и речи Луначарского, возникает ощущение такого густого, слащавого, олеографического дурновкусия, что хоть святых выноси. И вероятно, фальшивый марксизм с человеческим (а тем более с Божьим) лицом еще хуже марксизма ленинского, предельно плоского и жесткого, лишающего мир какой бы то ни было прелести. Но организованная каприйцами школа была едва ли не самым симпатичным — ежели взглянуть ретроспективно — социалистическим мероприятием за всю историю РСДРП: Горький селил на вилле Блезус, кормил и поил два десятка русских рабочих, и в их числе красавца Вилонова с отбитыми в тюрьме легкими. Вилонов этот, вначале горячий горьковский соратник, позже от богостроительства отрекся, перешел на сторону Ленина, но вскоре умер — в 27 лет. Поначалу все были едины, трогательно монолитны, все отдыхали, отъедались, рыбачили и слушали лекции. Горький читал историю литературы, Луначарский — историю философии, Богданов — экономику, Покровский — краткий курс истории России (который он выпустил в 1920 году с ленинским предисловием — Ленин, надо отдать ему должное, умел ценить истинных соратников, хотя бы и бывших оппонентов). Такая была Телемская обитель — загляденье.
Ленину, естественно, это все очень не понравилось. Горький ему пытался разъяснить, что под словом «Бог» он понимает ограничение животного эгоизма в человеке, совесть, грубо говоря, — Ленин в ответ разразился знаменитой тирадой о том, что всякий боженька есть зло, мерзость, отвратительнейшая ложь… К Богу у Ленина была необъяснимая, бешеная ненависть, не имеющая ничего общего с холодным атеистическим отрицанием. Оба раза на Капри — в апреле восьмого и в июле десятого года — Ленин с Горьким отчаянно спорил, наотрез отказался прочесть хотя бы одну лекцию в его школе и под конец эту школу вообще, по сути, упразднил. Он устроил свою, альтернативную, в Лонжюмо, — и большая часть пролетариата потянулась к нему. Так решилась на Капри судьба русской революции — победила ленинская простота, исключавшая всякий идеализм и всякое милосердие.
«В Лонжюмо теперь лесопильня. В школе Ленина? В Лонжюмо? Нас распилами ослепили бревна, бурые, как эскимо», — удивлялся Вознесенский, не понимая, как это местность, связанная с именем вождя, может быть используема в каком-то ином, не музейном аспекте. На вилле Блезус теперь отель «Крупп». И все опять справедливо: каприйская школа с парижской так же примерно и соотносятся, как лесопильня с отелем. Горький всех кормил, Ленин всех пилил.
Впрочем, их не поссорило даже это. Оба знали друг другу цену: Горький понимал, что за Лениным будущее, — Ленин понимал, что без Горького до этого будущего не добраться. После краха каприйской школы Горький горевал недолго. Он взялся писать — и скоро на Капри были написаны лучшие его сочинения, в середине десятых годов властно вернувшие ему славу первого прозаика России.
Часть третья
БЕГЛЕЦ
1
Каприйская жизнь Горького, разумеется, не сводилась к литературным и политическим дискуссиям. Это был, наверное, первый период в его биографии, когда он мог позволить себе просто жить — не отвлекаясь на необходимость постоянно поддерживать имидж нового классика, пролетарского прозаика, борца, народного героя и т. д. Здесь его