Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как я уже сказал, примерно в конце марта в заседаниях контактной комиссии появился Церетели. Для меня это была совсем незначительная фигура. Во времена Второй думы я его слышал неоднократно на кафедре, но не имел случая с ним встречаться. Первое впечатление, безусловно, подкупало в его пользу. Имя его было окружено ореолом политического мученичества, самого подлинного и трагического. Краткая его карьера во Второй думе, привлекшая к нему все симпатии, закончилась десятилетней ссылкой, протекавшей, по крайней мере вначале, в самых тягостных для него условиях. Наружность его как-то соответствовала тому представлению, которое создавалось о его характере, нравственном облике. Его восточного типа лицо красиво и тонко, а большие черные глаза то горят, то подернуты какой-то тоскливой задумчивостью. Он очень незаурядный оратор. Его акцент, менее заметный, менее грубый, чем у Чхеидзе, порою придает особенно выразительную силу тому, что он говорит. Он может достигать большой силы, особенно в сочувствующей ему атмосфере и когда говорит на излюбленные социал-демократические темы. Но рядом с этим он может быть, и нередко бывает, нестерпимо трескучим, по существу бессодержательным и фальшивым.
Лидеры меньшевиков (слева направо): Ф. И. Дан, Н. С. Чхеидзе, И. Г. Церетели
В этом отношении мне особенно памятны две его речи — одна, сказанная в торжественном заседании всех четырех Дум, 27 апреля, и другая — в Московском государственном совещании. Особенно тяжело было слушать последнюю, так ясно было, что Церетели сам совершенно не верит тому, что говорит. Между тем обычно его речь производит впечатление большой убежденности и искренности, и в этом одно из условий его успеха. Конечно, если подходить к его речам с какими-нибудь требованиями глубокого содержания, обилия идей, разносторонних знаний — придется испытать полное разочарование. Круг руководящих идей Церетели очень мал и узок, это, в сущности говоря, ординарнейший марксистский трафарет, крепко усвоенный еще на студенческой скамье. Все, что вне этого трафарета, все, что требует внутреннего проникновения, индивидуального подхода, самостоятельной работы мысли, — все это оставляет Церетели совершенно беспомощным.
Лично с ним мне пришлось войти в более близкое соприкосновение в середине сентября 1917 года, в тех организованных Керенским совещаниях с представителями политических партий, результатом которых было образование кабинета последней формации (с Кишкиным[126], Коноваловым, Третьяковым, Смирновым[127], Малянтовичем[128], Масловым[129]) и учреждение Совета Российской республики. Самой характерной чертой его тогдашнего настроения был страх пред растущей мощью большевизма. Я помню, как он в беседе со мною с глазу на глаз говорил о возможности захвата власти большевиками. «Конечно, — говорил он, — они продержатся не более двух-трех недель, но подумайте только, какие будут разрушения. Этого надо избежать во что бы то ни стало».
В его голосе звучала неподдельная паническая тревога. Он в то время верил в спасительное значение Совета Российской республики. Это название придумано им (или его единомышленниками). Он мне предложил его в тот вечер, когда я пришел, по уговору, на квартиру Скобелева, чтобы обсудить проект министерской декларации, составленной Церетели. В этот вечер у меня было очень нужное для меня свидание в другом месте, и я хотел быть свободным пораньше. Каюсь, возможно, что в силу этого обстоятельства я с недостаточной внимательностью отнесся и к тексту декларации, и к предложению назвать вновь создаваемое учреждение Советом Российской республики.
Должен, однако, прибавить в свое оправдание, что предыдущий опыт настроил меня скептически в отношении всяких деклараций. Я постепенно приходил к убеждению, что эта вечная торговля из-за отдельных слов и выражений, какое-то староверческое упорство в отстаивании одних и в оспаривании других, все это — самое жалкое бесплодное византийство, важное и интересное только для партийных кружков, и прочее, но на жизни совершенно не отражающееся, ей чуждое.
Все содержание декларации было уже наперед выяснено в совещаниях в Зимнем дворце, где выработана была программа министерства. Редакция этой программы казалась для меня второстепенной. Благодаря этому в первоначальном проекте, установленном Церетели и принятом мною, оказалось два-три очень неудачных места, которые были исправлены или даже изъяты А. Я. Гальперном[130], тогдашним управляющим делами Временного правительства. Церетели протестовал по телефону, но, в конце концов, уступил.
Что касается названия «Совет Российской республики», то мне, как кадету, надлежало, конечно, решительно возразить, так как мы считали совершенно неправильным установление формальной квалификации того временного строя, который установился в дни переворота и должен был дожить до Учредительного собрания. Я помню, что, когда Церетели с некоторой восторженностью заявил мне: «Мы придумали название: Совет Российской республики. Правда, хорошо? Как вы думаете, Владимир Дмитриевич? Мне кажется, это сразу произведет большое впечатление и создаст симпатии», я ответил, что более подходящим было бы название «Совет Российского государства» или «Совет при Временном правительстве»[131], но первое название слишком сближало новое учреждение с прежним Государственным советом, а второе как бы сводило его на уровень обыкновенной совещательной коллегии при правительстве. Потому я не стал спорить против предложения Церетели.