Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но мама знала. Нежными руками она обняла мужа и притянула его лицо к своему плечу.
– Нет-нет, Бруно, ты ни в чем не виноват, – пробормотала она. – Я не могла бросить папу. Я тоже не хотела уезжать, значит это и моя вина. Мы вместе сделали выбор.
– И теперь вместе страдаем.
– Это когда-нибудь закончится. И вообще, неужели трудовой лагерь так ужасен? Я не боюсь работы. И знаю, ты тоже не боишься. Ты всю жизнь много работал. Важно то, что мы вместе, ведь правда? – Она разгладила редеющие пряди его волос и поцеловала в затылок. – Правда?
Лоренцо не помнил, когда родители в последний раз на его глазах целовались или обнимались. Дома они казались отдельными планетами, двигались по своим орбитам, сближались, но никогда не соприкасались. Он не мог себе представить, что они горят желанием друг к другу, как горел он желанием к Лауре, но вот сейчас перед ним они обнимались, как любовники. Знал ли он своих родителей?
– Папа, поешь, пожалуйста, – взмолилась Пия и вложила кусок хлеба в руку Бруно.
Бруно уставился на хлеб так, будто никогда не видел его прежде и не знал, что с ним делать. А когда все же начал есть, то без всякого удовольствия, словно исполняя долг и делая это, только чтобы угодить семье.
– Ну вот. – Его жена улыбнулась. – Все будет хорошо.
– Да.
Бруно глубоко вздохнул и сел прямо, глава семьи снова взял бразды правления в свои руки:
– Все будет хорошо.
На рассвете третьего дня двери распахнулись.
Лоренцо разбудил тяжелый топот ботинок по полу. Он поднялся на ноги, глядя на заполнявших помещение людей в форме со знаками различия фашистской Guardia Nazionale Repubblicana.
Заглушая детские вопли, прозвучал громкий голос:
– Внимание! Тишина!
Офицер не перешагнул порога – он обращался к ним от двери, словно воздух в комнате был нечист и он не хотел загрязнять свои легкие.
Пия сунула ладонь в руку Лоренцо. Ее трясло.
– Статья седьмая Веронского манифеста объявляет вас враждебными элементами, – сообщил офицер. – Согласно изданному первого декабря полицейскому приказу номер пять, вы будете отправлены в лагерь для интернированных. Министерство милосердно исключило из списка подлежащих интернированию престарелых и тяжелобольных, но все вы признаны трудоспособными и годными к транспортировке.
– Значит, дедушке ничто не угрожает? – спросила Пия. – Они не заберут его из дома инвалидов?
– Ш-ш-ш. – Лоренцо остерегающе сжал ее ладошку. – Не привлекай их внимания.
– Вас ждет поезд, – сказал офицер. – После погрузки каждый из вас получит разрешение написать по одному письму. Я предлагаю сообщить друзьям или соседям, что с вами все в порядке и они могут не волноваться. Заверяю вас, письма будут доставлены адресатам. А теперь собирайте ваши вещи. Берите только то, что сможете донести до станции.
– Ну видишь? – прошептала Бруно жена. – Они даже разрешают нам отправить письма. И папу оставляют в доме инвалидов. Я ему напишу, чтобы он о нас не беспокоился. А ты должен написать профессору Бальбони. Скажешь ему, он нас напрасно пугал, у нас все в порядке.
Семей было много, много и малолетних детей, а потому процессия двигалась медленно. Евреи плелись мимо знакомых витрин, по тому самому мостику, по которому бессчетное количество раз ходил Лоренцо. Зеваки смотрели на них в боязливом молчании, словно на парад призраков. Среди них он увидел соседскую девочку Изабеллу. Она помахала ему, но отец ухватил и опустил ее руку. Когда Лоренцо проходил мимо, этот человек не смог посмотреть ему в глаза – устремил взгляд в брусчатку мостовой, словно опасался, встретившись с ним глазами, тоже превратиться в обреченного.
Молчаливая колонна пересекла площадь, на которой в любой другой день раздавался бы смех, слышался бы гул разговоров, возгласы женщин, окликающих своих детей. Но сегодня здесь стоял другой звук – шаркающих ног, множества ног, двигающихся в усталой колонне. А те, кто видел это шествие, не осмеливались выразить протест.
Разорвавший тишину одинокий голос прозвучал тем более пугающе:
– Лоренцо! Я здесь!
Сначала он увидел только отблеск солнца на светлых волосах и толпу, расступающуюся перед ней. А Лаура протискивалась с криком:
– Пропустите меня! Мне нужно пройти!
И вдруг она оказалась перед ним, обняла его, прижалась губами к его губам. И он ощутил вкус соли и слез.
– Я тебя люблю, – сказал Лоренцо. – Жди меня.
– Обещаю. А ты должен пообещать, что вернешься.
– Эй, девушка! – пролаял охранник. – Прочь отсюда!
Лауру выхватили из объятий Лоренцо, а его затолкнули в двигающееся стадо, которое понесло его вперед, вперед.
– Обещай мне! – услышал он ее крик.
Лоренцо повернулся – так отчаянно хотелось ему еще раз увидеть возлюбленную, но ее лицо уже затерялось в толпе. Он увидел только бледную руку, поднятую в прощальном жесте.
– Они слепы, они все слепы, – сказал Марко. – Закрывают глаза и не хотят видеть происходящего.
Их родители и сестра задремали рядом с ними, убаюканные ритмичным постукиванием колес на стыках, а братья тихо разговаривали.
– Эти письма домой ничего не значат. Они дали их написать, чтобы мы не волновались. Чтобы нас отвлечь. – Он посмотрел на Лоренцо. – Ты ведь написал Лауре?
– Хочешь сказать, мое письмо не доставят?
– Возможно, она его и получит. Но как ты думаешь – почему?
– Я не понимаю твоего вопроса.
– Ты такой же слепец, как и все остальные, братишка! – фыркнул Марко. – Ты плывешь по жизни на облаке, мечтаешь только о своей музыке, веришь, что все будет хорошо-прекрасно! Ты женишься на Лауре Бальбони, у вас родятся идеальные детишки, и вы заживете счастливо, поигрывая прекрасную музыку.
– По крайней мере, я не стану таким ожесточенным и сердитым, как ты.
– А ты знаешь, почему я ожесточенный? Просто я вижу правду. Твое письмо доставят. Как и письма Пии и мамы. – Он посмотрел на спящих родителей, которые, сплетя руки, прижались друг к другу. – Ты видел ту чушь, которую написала мама? «В нашем поезде удобные сиденья третьего класса. Нам обещают, что условия проживания в лагере также будут приемлемыми». Мы словно едем на какой-то курорт на Комо![15] Наши друзья и соседи посчитают: все в порядке, они путешествуют в поезде, точно туристы, а потому не будут и беспокоиться. Как отказывается беспокоиться папа. Он всю жизнь работал руками, и если чего не видит, если не может потрогать, то и не верит. Ему не хватает воображения, чтобы представить худший вариант. И вот почему никто никогда не оказывает сопротивления – мы все хотим верить в лучшее. Потому что представлять последствия страшновато.