Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Толды тоже похоронная была. А как он есть оборотень…
– Про оборотня не болтай! – оборвал старик невестку. – Никому не ведомо, кто под какой планидой круг жизни свершает. Мало ли бывает праведников, которые много лет рыло отворачивали от Бога, опосля прозрели? И апостол Петр трижды за ночь отрекся от духовника свово, Христа Спасителя.
У Меланьи даже рот распахнулся от удивления. Вот те и на! Не сам ли старик заклятье наложил на Тимофея и предупредил, чтоб все называли его оборотнем, а теперь жалеет вроде.
Старик трудно дышал. Расстегнув ворот рубахи, сунул руку к сердцу. За грудиной скребло, тискало, давило, и на лбу старика выступила испарина.
– Аль худо, батюшка?
– Молчи. Подживи огонь. Шибче.
Меланья подбросила в огонь сушняка. Старик закрыл ладонью бороду, подставляя грудь теплу. Так вот что его мучило три недели сряду – ни сна, ни покоя. Как ночь, так к нему являлся Тимофей. И они начинали спорить, доказывая каждый свою правду-матку. Тимофей – безбожную, отец – тополевую, филаретовскую. А тут как-то во сне…
– Вроде сон был али виденье, – бормотал старик. – Вижу, как теперь тебя, Тимофей в рубище пришел ко мне, а – молчит, молчит. Потом заржал Гнедко – с жеребцом схватился, и я вылез из стана. А жеребец-то будто и не жеребец, облик человека вижу. Спужался. К чему бы так, думаю. А голос изнутри: «Се твой сын, Тимофей Прокопьевич, праведник, и знать ему дано». До сей поры в толк не могу взять, что и к чему примерещилось. Праведником назван, и все, дескать, дано знать ему.
Меланья почтительно помалкивала.
– Побудешь на покосе дня три, а я полежу дома, – сказал старик, что-то обдумывая. – Сила не та, чтоб вровень с поселенцами пластаться с литовкой, а сам себя удержать не могу. Хомут завсегда на шее – тащить надо воз, хоша и гуж не дюж. Ежли чуть развёдрится – грести надо, копны ставить и стога метать. Ох-хо-хо! Ночами мучаюсь – сна лишился. И так кидаю мыслю, и эдак, а исхода не видно. Какая она жисть будет дальше?
– Ужли хуже будет, чем при красных? – бормотнула Меланья.
– Хто ие знает! Покель тихо. Да ведь и после тиха приходит лихо. Кабы по всей земле была одна община – тополевая, и то вить скоко всяких по белу свету! Нету крепости – нету силы. Ладошкой гладят, а не бьют. Кулаки сжать бы. Едная вера надобна, вселюдная, чтоб сила была у людей. Нету таперь такой силы – каждый себе тянет. Вот Тимофей сказывал, что его сила в какой-то партии… Заложь коня! Поеду.
III
Меланья запрягла гнедого мерина в телегу, кинула свежей травы, а старик все так же сидел возле огня, что-то бормоча себе в бороду.
– Может, один не доедешь, батюшка?
– Чаво еще?! – огрызнулся старик. – Косите тут. Погода вроде переменится. Ишь как кучатся тучи. Должно, верховой ветер играет. Подует, и развёдрится. Дай-то Господи, чтоб с сеном до страды управиться.
Уселся в телегу, взял вожжи, тронул. Меланья шла рядом.
– С Филимоном таперь будь, слышь, – вдруг сказал старик и понужнул мерина.
К вечеру заслон облаков прорвался. Вершины берез качнулись под напором ветра. Лиловые громады туч рвались, расползаясь в разные стороны, будто кто их разгребал лопатой и мел по небу метлой. Выкатилось закатное солнце, прыснуло лучами по мокрым лис тьям берез, потряхиваемых ветром, и сразу стало веселее: защебетали птицы в кустах возле речки, и даже косить стало легче.
Меланья сварила ведро ухи из большого куска тайменя, свежей картошки отварила, и поселенцы, похваливая хозяюшку, управились с ухой и картошкой. После ужина сумерничали у двух костров – поселенцы развели свой возле стана, курили цигарки, обсуждали житейские невзгоды, а потом и на боковую завалились. Меланья тем временем вычистила ведро, чтоб завтра сварить в нем бараньей похлебки, перемыла песком и прибрала посуду, а потом сама вымылась в речке и руки окропила святой водой – срамные, к поселенческим кружкам и ложкам прикасалась.
Филимон Прокопьевич поджидал Меланью у костра.
– Какая новность-то? – спросил жену, когда она вытерла руки рушником и перекрестилась лицом к восходу.
– Дык худая, – бормотнула Меланья, присаживаясь на сосновую чурочку и опустив ладони на колени. – Тимофея будто казаки изрубили шашками в Красноярске. Изловили гдей-то, а потом изрубили, грит.
– Значитца, кокнули комиссара!
– Дык, может, ишшо не он. Евдокея обознаться могла.
– Тимоха приметный – не обознаешься. Опять-таки, как ежли по перевороту, Тимохе один конец. Повсеместно белые большаков кончают. Кого шашками рубят, а кого к стене. Микита Шаров говорил, как чехи стребили красных игде-то на станции Клюквенной. Едва убег, грит.
– Батюшка-то как переменился, – вздохнула Меланья. – Я ажник спужалась, как он вот здесь покачнулся и за сердце схватился: «Зашлось, грит, духу нету».
– Эвва! – удивился Филимон, кося глаза на Меланью. Вот она рядышком, женушка! Вроде поправилась и в щеках играет кровца, не то что была зимой – кость костью. Как же отец оставил ее с Филей? «Вить епитимья же, Осподи!»
…С памятной зимней поездки со «святым Ананием», когда волки разорвали коней, Филимон не прикасался к Меланье, а на Пасху отец объявил ему в моленной горнице: «Как ты чадо мучил, какого Бог послал, епитимья тебе на три года: к Меланье чтоб не прикасался!» Легко ли? Есть жена – и нету жены.
Костер полыхает, тьма жжет, лицо греет, и так-то хорошо окрест, что даже Меланья умилилась:
– Ноченька-то экая теплущая! И звездочки рясные высыпали.
Филя тоже взглянул на небеси:
– Во царствие небесном завсегда согласие, не то што среди людей. Луна ликует, ежли в чистом виде округлится, звезды сияют, как будто радуются. А люди как живут! Поедом едят друг друга. В одной семье и то согласья нет. Отец изводит сына, а за што про што, неизвестно. В одной вере живут, а друг друга мучают. Вот хоша касаемо меня. Как в толк взять – есть у меня жена али нету? По всем статьям нету, как в натуральности. К солдаткам пойти, што ль? На той неделе Нюська Зуева, вдова, встрела меня на выпасе коней, хохочет, охальница: «Ты, грит, Филимон Прокопьевич, как я слышала, холостуешь? Дык не статья ли мне? – грит. Мой-то, грит, сгнил на позиции али в плену у немцев или мадьяр, а тело-то у меня молодое и душа певучая».
Меланья потупила голову, и ладошки на коленях вздрагивают.
– Дык што? Шел бы к ней, ежли у ней душа певучая. А мне-то што сказываешь? Али я сама на себя епитимью наложила?
– Стал быть, чужой тебе, – подковырнул Филя.
– Не чуждалась я, не чуждалась! Разве моя воля?
– А ты бы спросила у него. Ежли не чужой тебе.
– Дык… спросила, – соврала Меланья. – Когда поехал домой, сказал мне: «С Филимоном будь». А што обозначает…
– Слава Христе! Отошел, значитца, – воспрянул Филимон Прокопьевич. – А как «будь» – известное дело. Чаво мешкать-то?
Жизнь, как река, легла берег к берегу. IV
Подоспела страда – хлеб уродился неслыханный: по сто пудов пшенички с десятины намолачивали, то и двести по парам, экая радость! И тут же беда приспела: прикопытил в Белую Елань казачий отряд подхорунжего Коростылева, а с ним начальник сагайской милиции с милиционерами. На сходку мужики не шли, как будто нюхом чуяли, что после сходки им придется портки менять. Казаки гнали плетями – знай поворачивайся. Живо! Живо! «Слободушка, якри ее! – оглядывались мужики друг на дружку, поспешая на площадь, где на крыльце ревкома строжело высокое волостное начальство. – При Советах так не потчевали, чтоб с плетями гнать на сходку! Вот те и на!»
Коростылев пригляделся к толпе, поправил казачий картуз без кокарды и начал:
– Слушайте! – Ни гражданами, ни крестьянами не назвал. Никак. – Разговоров будет мало. Каждый мужчина, которому от двадцати лет до сорока, добровольно запишется в сибирскую армию, чтоб уничтожить красных большевиков. Списки староста заготовил. Семьдесят лбов будут забриты в первую очередь и сто двадцать во вторую. Без разговоров. За сопротивление милости не ждите. Плети и шомпола у казаков имеются, а так и патронов в подсумках хватит.
Коростылев взял