Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я в ужасе бросилась туда: по колено в снегу стоял старик, которого Мотя принимал у нас в камере.
При виде меня он испугался еще больше, попятился, как от привидения, и закрыл лицо руками.
— Вы же целы. Чего вы орали? — спросила я, ужасно разозленная на этого недотёпу.
— Испугался, — ответил странный старик.
— Вам плохо? Пойдемте со мной. — И я повела старика в нашу камеру. Он послушно лег на диван. Вид у него был бесконечно жалкий. Мотя, тоже ни жив ни мертв, подал ему стакан воды.
В это время вошел Шумилов. Он бросил портфель на стол, не раздеваясь, плюхнулся в кресло и вдруг заметил лежащего на диване старика.
— Это больной... — поспешно объяснила я. — Отвезти бы его домой... Ты знаешь, где он живет? — спросила я у Моти.
— Не знаю, — пробормотал Мотя почему-то испуганно.
— Я знаю, где он живет. Это мой отец, — сказал Иона Петрович. И добавил: — Я сам отвезу его.
Тут мы с Мотей потихоньку оделись и вышли. На улице было темно. Шел снег, крупные хлопья падали так быстро и в таком изобилии, словно кто-то там, вверху, спешил поскорее все высыпать и покончить с этим делом. Прохожих не было видно. Редкие извозчики с подгулявшим нэпманом или комиссаром, затянутым в черную кожу, спешившим с позднего заседания, скользили мимо, скрипя полозьями.
На углу приветливо светилось окно небольшой паштетной, которая называлась «Конкой». Алпатыч объяснял, что название это происходит от старых времен, когда в городе ходила конка и именно здесь был пункт смены лошадей. Но, если верить Моте, название паштетной было вполне современно, так как в ней подавались блюда преимущественно из конины.
Сейчас, в этот поздний снежный вечер, паштетная выглядела завлекательно. Мотя выразительно поскреб в карманах. Я полезла в портфель. Соединенные, наши капиталы сулили скромный ужин.
Мы вошли. «Конка» была переполнена.
Разноголосое гудение голосов покрывало звуки расстроенного пианино. Длинноволосый молодой человек выбивал из него модный романс «Бублички», подпевая себе сиплым голоском.
Мы нашли места в углу, за столиком, где уже сидели два толстяка перед графином водки и подсчитывали что- то в длинной и узкой конторской книге, щелкая на счетах.
Только и было слышно: «Два вагона, накладная... один вагон... дубликат...»
Ночь надвигается, фонарь качается,
И свет врывается в ночную тьму,
А я, несчастная, торговка частная,
Стою с корзиною и так пою.
Хозяин «Конки», солидный дядька в золотых очках, и его дочка забе́гали вокруг нас, из чего я сделала вывод, что Мотя здесь не впервые.
Мы заказали пиво и неизменный паштет. Все тотчас было принесено. Пригнувшись к моему уху, Мотя стал рассказывать историю своего знакомства с Петром Петровичем Шумиловым...
Купите бублички, горячи бублички.
Купите бублички, да поскорей! —
ныл певец. «По сертификату получено...» — бормотал толстяк за столиком.
А Мотя, ужасно волнуясь и разбивая повествование всякими интермедиями, рассказывал:
— Неужели ты, шляпа с ручкой, никогда не замечала, что в Замостье на трех лабазах до сих пор висят вывески с твердым знаком: «Петръ Шумиловъ»? Замечала? Ну и что? Ничего? Лопух ты! А я сразу купил это дело. То есть, что наш Иона — из бывших. Что из этого? А я ничего не говорю. Просто так я себе заметил: тот штымп с бородищей клином, что до революции ходил вокруг лабазов со свитой приживалов, и есть папа нашего Ионы. Ну и что? Ничего. Просто я такой любопытный. Я — журнал «Хочу всё знать», я — «Всемирный следопыт»... Однажды я наколол такое дело: сижу в нашей камере, переписываю бумажонки. А у нас, ты знаешь, каждое слово со двора доносится. Слышу: Алпатыч кончил по двору метлой возить, бухнулся на лавочку, с понтом сгорел на работе. И говорит Катерине Петровне: «Если старик придет, ты его не гони. Дай раз в жизни с приличным человеком словечком перемолвиться». А Катерина Петровна отвечает ехидно: «Видно-то, все у вас «приличные» в приятелях ходят: все — бывшие, хучь купцы, хучь из дворян»... Алпатыч ей на это: «Если старик следователю Шумилову отец родной, то уж мне не зазорно его в приятелях держать». Катерина Петровна полезла в бутылку: «Шумилов от отца отрекся. Еще в семнадцатом году. Сам голодал, от отца кусок взять брезговал». — «Это так,— говорит Алпатыч,— но отцовское сердце не камень. А у нашего-то Ионы оно, видно, из камня. Такие-то они, нынешние...» Они еще поспорили, но я уже не слушал. Я, Лёлька, всё думал про этого отца, про старика, у которого «сердце не камень», и, хоть верь, Лёлька, хоть не верь, не знал, чего мне делать: то ли старика жалеть, то ли на Ионову принципиальность любоваться. Алпатыч пошаркал еще немного метлой по двору и ушел. И Катерина Петровна исчезла. А я сижу, вкалываю. И от скуки поглядываю в окно. И вдруг вижу: входит во двор маленький старичок, неважнец одетый... Из-под котелка волосы торчат, седые, давно не стриженные. И весь он мятый. Клифт — пальтецо дореволюционного образца... Ты знаешь, от мысли, что это отец нашего Ионы, я просто прилип к стулу, а сам думаю: «Чего он сюда таскается, вдруг Иону принесет нелегкая? И что будет?» Только вдруг меня черт