Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В моем ребячьем сознании сталинские застенки навсегда соединились с Собачьей площадкой. Так старомосковское местечко превратилось для меня в зловещий символ. Папа хорошо помнил Собачью площадку – небольшую асфальтированную полянку, огороженную чугунной оградкой и украшенную шпилем памятничка. По словам папы, своим названием площадка обязана этому памятничку. Арбатский богатей похоронил тут свою любимую собаку и поставил ей каменный обелиск.
Отец всегда разговаривал со мной как со взрослым человеком. С мальчишеских лет папа был моим самым большим другом. Маму в детстве я видел реже.
Она вечерами или работала или одна ходила в гости.
Мама любила сама звать гостей, но не хотела огорчать папу. Папа служил изобретателем в секретном институте и очень опасался посторонних людей. При выходе из папиного института над проходной висел плакат: «Вышел на улицу – прекрати разговоры на служебную тему!»
У меня рано обнаружился слух, и мама стала учить меня музыке. Она и подготовила меня к экзаменам в музыкальную школу. Школа при Московской консерватории кроме специальных занятий привила мне комплекс неполноценности. Вокруг учились дети лауреатов. Музыкальная элита держалась кастой.
Я как бы и считался своим, но скромное положение мамы в ранге музыкальных знаменитостей и не бог весть какое материальное положение семьи ставило меня в этот круг бедным родственником. Нет, в моем детстве родители не нуждались. Папа получал приличную зарплату, мамин дедушка особую пенсию, мама имела постоянный заработок в Росконцерте. Но рядом с семьями музыкантов, допущенных к зарубежным гастролям, наша семья выглядела бледно.
Однокашников родители подвозили к школе в сверкающих «Волгах», одевали в магазинах «Березка» на чеки. Чеки тогда были вроде долларов, и имели их только избранные. Я делал вид, что это меня совершенно не трогает, но в глубине души ужасно страдал.
В консерватории я попал в класс мастера-пьяницы. Это был выдающийся музыкант, объездивший с концертами полсвета. Что его сломало, я не знаю.
Мы, студенты, застали его таким. Явившись на занятия совершенно трезвым, педагог усаживал кого-то из нас за инструмент. Делая вид, что ему надо отлучиться, открывал одну дверь (двери в музыкальных классах двойные, для изоляции звука) и, прячась между дверями, принимал дозу спиртного. Иногда он делал это открыто. В карманах пиджака мастера, словно патронташ, торчали в ряд железные баночки от валидола. Время от времени он извлекал одну из таких баночек и под видом сердечного лекарства отправлял в рот очередную порцию коньяка. В конце урока мастер мог поймать кайф, а мог впасть в ярость.
Студентам жилось несладко. Сегодня ты ходишь в гениях, а на завтра педагог удивляется, как такой бездарный юноша мог попасть в прославленный на весь свет музыкальный храм.
Наш выпуск пришелся на самый разгар «перестройки». Почуяв, куда дует ветер, мои однокурсники всеми возможными путями стремились просочиться в Европу и Америку. Случай представился и мне. Мой приятель Игорь Пестов, закончивший консерваторию на год раньше по классу виолончели, несколько месяцев работал в муниципальном оркестре Гамбурга. Пианист оркестра собирался на пенсию. Место становилось вакантным. Диплом Московской консерватории давал мне преимущество. Я получил официальное приглашение и готов был его принять. Своими планами я поделился с семьей за вечерним чаем на кухне.
По известной старомосковской привычке на кухне протекали все семейные советы. Услышав про Гамбург, папа покрылся красными пятнами и прошептал: «Ты с ума сошел?! Забыл, где я работаю? Забыл про КГБ?» Ужас перед КГБ папа носил всю жизнь вместе с костюмом и пальто. Но если одежду он снимал, ложась в постель, страх оставался ночью. Из-за этого страха папа почти не говорил по телефону и морщился, когда по телефону говорили я или мама. Папа знал, что наш телефон прослушивается. «Подумай, – продолжал папа шепотом, – одни мысли об этом могут испортить мне всю жизнь».
Бедный папа тогда не знал, что через несколько лет и всемогущему КГБ, и всему государственному аппарату будет глубоко плевать на все секреты. В институте перестанут выплачивать зарплату. Лучшие помещения сдадут в аренду сомнительным фирмам.
А научные работники кинутся писать во все заокеанские фонды, пытаясь заинтересовать своими секретными программами и ЦРУ и Пентагон.
Я любил папу и остался в Москве. Мама хотела, чтобы я участвовал в конкурсах. Я на несколько месяцев прирос к инструменту. Обыватели полагают, что у музыкантов легкий хлеб. Чтобы играть в конкурсах и держать форму, надо сидеть за роялем по двенадцать часов в сутки. Вечером родители выпроваживали меня подышать воздухом. Я бродил по Никитскому бульвару, как по острову, вокруг которого плывут нескончаемые вереницы машин. Дышал парами бензина. Потом возвращался в наш Дом полярников и снова усаживался за инструмент. Толстые стены дома топили звуки рояля. Я мог играть до глубокой ночи, не тревожа соседей…
Выступив на нескольких конкурсах, я стал обыкновенным «дипломантом». За мной не маячили фамилии великих предков. Я не умел искать поддержки у вновь нарождающейся банковской элиты и на высшие награды рассчитывать не мог. Истрепав нервы и исчерпав запас сил, я оказался предоставленным самому себе. Работы для меня не оказалось. Классическая музыка в России становилась ненужной. Музыкальная попса, вынырнув из самодеятельности, заполонила московские подмостки и экраны телевизора.
Музыку заказывали новые хозяева. Крепкие, энергичные ребята, поднявшиеся с низов, покупали примитив. Чтобы получать удовольствие от серьезного, умного искусства, необходимо воспитание чувств.
Университеты новые ребята проходили в лавочках и киосках. Их винить не за что… Бомонд стал посещать имена. Имя делает деньги. Денег у меня не было. Дела семьи шли все хуже. Папе задерживали зарплату на несколько месяцев, потом перестали платить вовсе. Часть его секретных сослуживцев разбежались кто куда. Какие только страны не принимали наших ученых! И Бразилия, и Уругвай, и Канада… Принимали тех, кто незаметнее. Среднее звено, раздутое во времена развитого социализма до абсурдных размеров, разделилось. Одни пошли торговать на барахолки. Барахолки в Москве множились и плодились, как грибы после теплого дождя. Другие ходили на работу как ни в чем не бывало и ждали возвращения светлого прошлого… Папа, от природы человек восторженный, принял демократические перемены с энтузиазмом. Он читал все газеты. Просматривал все программы новостей по телевизору. По вечерам наша кухня превращалась в филиал Государственной Думы.
Мамин дедушка совсем перестал ходить. К празднику челюскинцев его в последний раз помыли, одели и вынесли в кресло. Общественность не явилась.
Пионеры терли у перекрестков стекла дорогим авто, зарабатывая на «Херши» и «Сникерсы». Управдом бегал с приватизацией квартир, боясь упустить свой кусочек. Последние челюскинцы или поумирали, или не могли передвигаться. Дедушка просидел весь день в кресле в бесплодном ожидании, а к вечеру тихо отошел… Поскольку ветеран к празднику сидел помытым и одетым, приготовления старика в последний путь много времени у семьи не заняли. Я брезгливо поцеловал холодное сморщенное личико и подумал, что старик отмучился. Последнее время дедушка существовал в доме наряду с другими предметами, вроде фикуса. С разницей, что фикус приходилось иногда смачивать, в то время как дедушка увлажнял свое ложе сам.