Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Положить в пакет?
— Да, пожалуйста!
Я возвращался через площадь в закусочную так быстро, будто покидал непристойное место, борясь при этом с искушением открыть книгу, прочесть тут же несколько случайных строк и рассматривать их как предсказание или приговор.
«Нет, нет, — уговаривал я себя, — подожди до возвращения домой, потом открой и читай, как любую другую книгу, от начала и до конца!»
Но никакие самоуговоры не помогали. Избегая эту книгу много лет, я вдруг не смог больше ждать ни минуты.
«Почему бы не заглянуть прямо сейчас, чтобы убедиться — нет ли там упоминания о стручковом горохе, который я принёс в бакалейный магазин, принадлежавший арестованному в те дни господину ван Хоуфену? Я только проверю это и больше ничего не стану смотреть, пока не приду домой! Вот такой уговор!»
Я помнил, что ту доставку я делал где-то в первой половине июля 1944 года.
Дневниковая запись в субботу, 8 июля 1944 года, казалось, не содержала иных сведений, кроме как о клубнике, о двадцати четырёх ящиках клубники.
«…Папа закончил варить джем… Мы едим кашу с клубникой, кефир с клубникой, клубнику с сахаром, хлеб с клубникой, клубнику на десерт… Два дня перед глазами сплошная клубника, клубника, клубника…»
И только клубника!.. В то время, как мой отец умирал от голода в своей постели, а мы ели луковицы тюльпанов!..
Однако ниже, в середине записи за тот же день, я обнаружил то, что искал:
«…Госпожа ван Хоуфен прислала нам горох, десять килограммов!»
Это были те самые десять килограммов, которые я доставил в бакалейный магазин!
Анна Франк ела мой горох! Он улучшил её питание, поддержал её силы, энергию! Значит, я помогал ей жить, не только умереть! Это должно быть засчитано в мою пользу!
Что же такого выдающегося в её книге? Я не нахожу ничего особенного! Девчонка-подросток, неуравновешенная, помешанная на мальчишках, вечно препирается со своей матерью — кого это может волновать? А уж избалована! Получила десять килограммов гороха — и ни слова признательности людям, то есть мне, доставлявшим его, рискуя жизнью или потерей работы!
Всё, что она сумела выразить, были жалобы об этом нудном занятии — вычищать стручки.
Вот, погоди, я прочту её собственные слова:
«Лущить горох — работа, требующая точности и терпения, она подходит скрупулёзным зубным врачам или знатокам трав и пряностей, но это ужасно для такого нетерпеливого подростка, как я… Перед глазами плывёт: зелень, зелень… Монотонность убивает меня… Закончив, я чувствовала нечто вроде морской болезни, и то же было с остальными. Я подремала до четырёх, и всё время находилась под воздействием этих опротивевших мне стручков».
Её соплеменники мрут от голода направо и налево; моя собственная семья еле-еле спаслась, цепляясь за жизнь, а она рассуждает об этих опротивевших стручках!
Она даже не страдает. О своём укрытии говорит, как о пребывании на каникулах…
«…Вероятно, не найти более комфортабельного убежища во всём Амстердаме! Да нет же, во всей Голландии!»
Ничего хорошего не предвидится для её семьи, а она смотрит на это как на забаву и игры!
«Я рассматриваю нашу жизнь в убежище как интересное приключение, полное опасности и романтики».
Что она сказала бы, наблюдая своего собственного любимого папу, чахнущего под грязными простынями?
Что она сказала бы, придя в себя после долгой болезни и обнаружив, что её родная сестра умерла?
Что она сказала бы, если бы ей пришлось есть луковицы тюльпанов вместо зелёного горошка?
Конечно, она — богатая барышня с большими претензиями, намечающая список первоочередных покупок после окончания войны. Она презрительно задирает свой нос, завидев на улице ребят, подобных мне. Она с нетерпением ожидает возврата былого привычного высокого уровня жизни, жалуясь на вынужденное использование одной и той же клеёнки на столе с тех пор, как началась война.
«Как можем мы, чьи личные вещи — от моих трусов до папиной кисточки для бритья — так стары и изношены, надеяться когда-либо вернуть положение, которое мы занимали до войны?»
Она живёт в своём эгоистичном мире дневников и извращений.
Я считаю, её отец был прав, исключив, как об этом сказано в предисловии, из первого издания все её сексуальные откровения. Например, такие:
«Отверстие такое маленькое, что трудно представить, как мужчина может проникнуть в него, и ещё труднее — как оттуда выбирается ребёнок! Туда непросто вставить даже указательный палец!»
Из последующих изданий тоже следовало бы изъять описания подобного рода:
«Наверное, у меня скоро начнутся месячные! Я так думаю, потому что на своих трусах я часто замечаю какие-то клейкие выделения…»
Вряд ли нормальному человеку захочется читать о таких вещах!
С нею самой тоже что-то не в порядке. Временами она предстаёт как лесбиянка, например, когда описывает ночёвку в доме у своей подруги Жаклин:
«Я попросила её в доказательство нашей дружбы поласкать друг другу грудь, но Джекки отказалась. Кроме того, у меня ужасное желание поцеловать её, и я это делала.
Каждый раз, когда я вижу обнажённых женщин, даже Венеру в моём учебнике истории, я впадаю в экстаз. Иногда я нахожу их настолько совершенными, что с трудом сдерживаю слёзы. Ах, если бы у меня была близкая подруга!»
В том же духе говорится про отношения к мальчику Питеру, скрывающемуся в том же убежище.
Она постоянно мечтает, чтобы поменяться с ним одеждой, надеть на него «плотно облегающее платье его матери, а на меня — его костюм».
С такими странностями и вывертами она могла бы чувствовать себя в нынешнем Амстердаме более уютно, чем даже я.
Она предполагает, что все подробности о ней интересны и людям, и Богу.
«Иногда я думаю, что Бог старается испытать меня сейчас и будет испытывать в будущем».
Анна Франк хочет стать известным писателем и молится об этом:
«Если Бог сохранит мне жизнь, я достигну даже большего, чем мама. Мой голос будет услышан…»
Если бы она выжила, то так и осталась бы ещё одним подростком, препирающимся со своей матерью.
Однако из случившегося видно, что Бог располагает по-своему.
Знаменитой её сделала смерть — так ответил Бог на молитвы об известности.
Он ниспослал ей смерть, направив меня к ней!
Она получила славу. Я же получил тайну.
Иногда Анна Франк сидит у окна в своём укрытии в доме 263 по Принценграхт и смотрит из-за плотных штор на улицу, наблюдая за живущими по соседству детьми: