Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Почему выбор пал на меня? Говорю вам, я ничего не знаю. Зажав сигарету между пальцами, я искал спички. Доктор
Хальде протянул зажигалку:
– Пожалуйста!
Обеими руками я сунул белый кончик в пламя и тут же присосался к мундштуку губами. В отдалении торчали фигуры гестаповцев, стоящих вольно, но лиц их я не видел, не мог видеть: передо мной было лишь одно озабоченное чопорное лицо за пламенем зажигалки. Он опустил ее, положил руки на журнал и наклонился ко мне:
– Если бы вы только понимали положение дел так же, как я! О, вы пошли бы навстречу нам, и еще как: смею сказать, от всего сердца. – Его пальцы сжались. – Мистер Маунтджой, уж поверьте мне, я… мистер Маунтджой. Четыре дня назад с полсотни офицеров бежали из другого лагеря.
– И вы хотите, чтобы я… вы хотите, чтобы я…
– Погодите. Они… да, они еще на свободе, большая часть. Их еще не вернули в лагерь.
– И дай им Бог!
– И из вашего лагеря в любую минуту возможен такой же побег. Двое офицеров, ваших друзей, мистер Маунтджой, уже это предприняли. По нашим сведениям, в вашем лагере настроение сейчас таково, что массовый побег маловероятен, но не исключен. А этого не должно произойти… Если бы вы только знали, как важно, чтобы это не произошло!
– Ничем не могу помочь. Попытка бежать – дело пленного.
– Сэмми… прошу прощения, мистер Маунтджой… вы прекрасно отреагировали на обработку! Браво! Неужели вы всего лишь тупоголовый британский солдат, верноподданный короля?
Он вздохнул и откинулся на спинку кресла.
– С какой стати вы назвали меня Сэмми?
Он расплылся в улыбке, сочувственной и насмешливой, – зимний холод на его лице сменился весенним теплом.
– Я давно наблюдаю за вами. Ставлю себя на ваше место. Уж извините за эту вольность. Но на войне как на войне!
– Не знал, что я так много значу.
Он перестал улыбаться, потянулся рукой к портфелю и вытащил пачки бумаг:
– Вот, мистер Маунтджой, взгляните на то, сколько вы значите.
Он швырнул через журнал два небольших досье. Две грязновато-желтые, затасканные папки. Я открыл их и стал рассматривать листы, заполненные непонятным готическим шрифтом, нацарапанные подписи – инициалы и имена, круглые печати. С одной фотографии на меня глядел Нобби, с другой – Ральф, сидящий перед аппаратом в нарочито неестественной позе, с застывшим лицом.
– Значит, вы поймали их.
Доктор Хальде не отреагировал, и что-то в его молчании – какая-то напряженность, быть может, – заставило меня быстро взглянуть на него и изменить мое утверждение на вопрос.
– Так вы схватили их?
Доктор Хальде по-прежнему молчал. Потом достал свое батистовое облако и снова старательно высморкался.
– Должен с прискорбием сообщить вам, что ваших друзей больше нет. Застрелены при попытке к бегству.
Я задержал долгий взгляд на тусклых фотографиях, но они ни о чем не говорили. Попытался распалить себя, сказав мысленно, тихо и как бы на пробу: они получили в грудь по пригоршне свинца, нашли свой конец – они оба, эти непобедимые игроки в крикет, они увидели и признали: игра кончена. Они были моими друзьями, и вот их знакомые тела превращаются в тлен.
Неужели ты ничего не чувствуешь?
Может быть.
Хальде заговорил вкрадчиво и мягко:
– Теперь понимаете, мистер Маунтджой? Ведь это жизненно необходимо, чтобы больше ни один человек не оказался по ту сторону проволоки – необходимо ради них, ради нас, ради человечности, ради будущего…
– Гад ползучий!
– Именно так, а не иначе. Само собой разумеется. И так далее.
– Говорю вам, я ничего не знаю.
– И вот, когда мне дают или, если угодно, я беру на себя задание помешать повторению подобного дела, – к кому еще мне обращаться? Кто еще из всех заключенных в вашем лагере обладает нужной характеристикой? Кто еще говорил о живописи и красках, об искусстве литографии? К тому же, – и он уперся в меня своими огромными васильковыми глазами, – кто из всех этих людей скорее других способен быть разумным? Уж не выбрать ли мне в качестве моего рычага майора Уитлоу-Броунригга, этого твердокаменного джентльмена, и гнуть, пока он не переломится? Или все-таки предпочесть материал поэластичнее?
– Говорю вам…
– Очень важно, чтобы я мог провести рейд быстро, неожиданно и знал наверняка, что я в лагере найду и где. Пожалуйста, пожалуйста, выслушайте же до конца. Мне нужно уничтожить печатный станок, конфисковать все инструменты, форму, гражданскую одежду. Мне нужно разбить радиоприемник. Нужно попасть в подкоп – прямиком – и засыпать его…
– Но я…
– Слушайте же, пожалуйста, слушайте! Я выбрал вас не только потому, что вы несомненно входите в организацию, но и потому, что вы художник и, значит, объективны и не лезете в кучу. Вы – человек, способный схватить, когда предательство вовсе не предательство и когда нужно нарушить правило, клятву, чтобы послужить высшей правде…
– В последний раз: я ничего не знаю!
Он развел руками, а потом опустил их на стол ладонями вверх.
– Разве это логично, мистер Маунтджой? Примите в соображение и другие ваши данные: разнообразные способности, дружбу с теми двумя офицерами, принадлежность в прошлом к партии, известной подпольной деятельностью… О, поверьте, я питаю глубочайшее уважение к вам и глубочайшую неприязнь к собственной работе. И я понимаю вас – насколько один человек может понять другого…
– Не может. Я сам себя не понимаю.
– Но я объективен: могу влезть в вашу шкуру, тем не менее в любой момент уберусь восвояси, как только дело дойдет до боли…
– Боли?
– …поскольку знаю – объективно, наверняка, твердо, – что на том или ином уровне нашего, увы, злосчастного знакомства вы неизбежно… как бы это выразиться?..
– Я не заговорю. Я Ничего не знаю.
– Заговорите. Вот-вот. Именно это слово. Раньше или позже, мистер Маунтджой, вы заговорите.
– Я ничего не знаю. Ничего!
– Минуточку! Для начала мы предоставим вам что-нибудь истинно ценное. Позвольте, я объясню вам вас самого. Никто – ни любимая, ни отец, ни первый учитель – этого для вас не сделает. Все они скованы условностями и желанием добра. Нет, только в таких обстоятельствах, в какие мы с вами попали, – в горниле электрической топки – раскаленная, слепящая правда может от одного человека излиться к другому.
– Правда?
– Какой эмбрион, будь у него выбор, согласился бы пройти через муки рождения, зная, что изо дня в день будет жить с тем сознанием, с каким живете вы? Ведь вы ни во что не верите, вам не за что принимать страдания и нечему радоваться. Ничто не способно достучаться до вашего сердца, захватить его целиком. Вы сосредоточены на себе. Интеллектуальные идеи, включая верность отечеству, не слишком-то к вам пристали. Вы сидите в пыльном зале ожидания на невесть какой ветке и ждете невесть какого поезда. День за днем, час за часом вы дергаетесь между двумя полюсами: я имею в виду, между верой в материальную действительность и верой в мир, созданный и поддерживаемый высшим существом. И только то, чего вы не можете избежать, – жало секса и страх боли – и стремление избежать страдальческого повторения одного и продления другого – вот что ежедневно откладывается в вашем сознании и принимается вами как жизнь. О да, вы способны на дружбу – в известной степени и на любовь – в известной степени, но в вас нет ничего, что отличало бы вас от козявок или воробьев.