Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет еще.
— Православная наша. Все знает: с какой стороны к попу подходить, каким каком ему руки лизать, в какие тапки покойника обувать. Работал я с ней накануне Пасхи, смотрю, на человеке лица нет. Вздыхает, мается. Я не выдержал: что случилось? Согрешила я, Феликс, в Великий пост согрешила. Перед Светлой Пасхой соседку на х… послала, грех-то какой! Фу-ты, блин, а я уж подумал — святой водой спросонья подмылась! И что? Давай в храм заедем, свечку поставим. Слушай, говорю, будь проще, извинись перед ней. А она мне: щ-щ-щас!
Северов засмеялся.
— Ну, это нормально. Все они двойным стандартом живут: одной рукой кресты кладут, другой клитор стимулируют, а паломников вообще десятой дорогой обходить надо — уж такие правильные, такие правильные: елеем писают!
— Пройдешь, бывало, мимо, поглядишь как на кролика и потолкуешь насчет погоды, но никаких распивочных и на вынос не было.
— О. Генри, «Пимиентские блинчики».
— Точно. Ёлки-палки, давно я такого кайфа не получал! Хорошо, что ты к нам пришел.
— Только я так чувствую, что это мой последний сезон на скорой.
— Чего так?
— Да что-то не в радость становится. У меня дружок — хирург в райбольнице, так с ним в городке все от мала до велика здороваются, а ко мне на «ты» даже реанимированные обращаются. Надоело. До лета дотяну и завязываю. Валю, одним словом.
— Куда?
— Туда, где людей мало. Я раз в Черкесии на кордоне у егеря ночевал, в горах, и к нему сосед пришел пообщаться, тоже егерь. Целый день через два перевала пилил. Вышел из темноты с карабином, чайник чая выпил, поговорил не спеша и утром назад наладился. А тут вокруг пять миллионов, и ты как рубль во время инфляции. Кишмя кишат, их даже на кладбищах друг на дружку кладут — в могилах лежат, как в метро едут.
— Только что не ругаются.
— Да нет, переругиваются, я думаю, под землей. Так что все эти игры, в которые играют люди, лучше с трибуны смотреть — они на арене рубятся, а ты в амфитеатре попкорном хрустишь.
— Чувствуется влияние «Гладиатора».
— Есть немного. Я его, кстати, впервые на турецком языке посмотрел. Ехал из Сельчука в Бергаму в междугородном, а в нем как раз «Гладиатора» крутили, по видео. И представляешь — я в ту ночь именно в амфитеатре заночевал. Там, над Бергамой, на горе римский город — цитадель и театр десятитысячный…
Глаза слипались. Веня вещал что-то про белеющие во тьме колонны, про мощенные гулкими плитами улицы, про куски мрамора со стертыми буквами, про заброшенный, как в «Марсианских хрониках», город, про лунный свет и во-о-от такие мурашки…
Я отрубился.
— Вставай давай.
— Ммм.
— Вставай, говорю, поехали.
— Что там?
— Девяносто семь лет, ушибы.
— !
Он рывком сел. Разлепил веки и ошалело уставился на меня. Потом пришел в себя.
— Блин, Леха, убью на фиг!
— Вставай, завтрак готов.
— А Веня где?
— В душе. Надевай штаны.
Творог, кофе, яичница. Блины со сгущенкой. Круто.
— Садись, наливай себе.
Вот не знал бы, что Леха давеча в лоскуты нарезалась, не поверил бы. Сидит в Вениных шортах и во вчерашней футболке — хороша, чертовка! За окном дрянь, серь, опять все растаяло, а у нас благодать: тепло, светло, Майк Олдфилд наигрывает…
Пришел Северов.
— По сколько блинов?
— По два. Можешь мой один взять, я не съем столько.
Как там дела?
— Хреново. Дело собираются заводить. Белка заяву написала, по собственному.
— А что Центр?
— А что Центр? Центру пох. Он как товарищ Сталин— нет человека, нет проблемы. Я вот только не всасываю: Белку-то за что топят?
— Это, Вень, у них под монголо-татар закос: провинился взвод — казнят роту. Типа, клиент всегда прав, а бабы нам еще нарожают.
Леха держалась спокойно. Похоже, вчера отпереживала.
— Что делать будешь, Ларис? На неотлогу[62]пойдешь?
Она помотала головой.
— Брось. Перекантуешься год-другой, потом опять к нам вернешься.
Леха, по-прежнему молча, подтвердила желание стоять насмерть.
— М-да, глухо… Пошли курить.
Порывы ветра бросали на стекла крупные капли. Капли собирались с силами и, помедлив, сползали куда-то вниз. С сиплым, как выдох астматика, «ш-ш-шухх» налетал шквал, холодная волна затапливала балкон, у кого-то внизу хлопала форточка. За спиной звенели «мелодии ветра».
У Лехи вдруг задрожали губы и из глаз — я такое впервые видел — посыпались слезы. Обхватив нас руками, она громко заплакала.
— Ребята…
Она всхлипывала, у нее сжимало дыхание, она тыкалась то в меня, то в Веню, то снова в меня.
— Ребята, милые… Как же я без вас? Как же мне без вас-то теперь?
Метет. Ветер крутит поземку, бросая в стекла колючим снегом. Развороченная земля исполосована окаменевшими колеями; пасть котлована щерится шеренгами балок. Всюду траншеи и рытвины. Уткнувшись в грунт, чернеет подбитыми танками мерзлая техника. Из-под снега торчит рука с белыми, сведенными в птичью лапу пальцами.
— Бля, Сталинград!
— Не говори, прямо «Горячий снег». Хотел было вторым бронебойным по нему лупануть, да на меня самого семь штук перло… Настенька, ты Бондарева читала?
Настенька, молоденькая девочка из училища, очаровательно морщит лобик.
— Не-е-ет, а кто это?
— Что, даже в школе не проходили?
— Не-а.
— Сила! Видал?
Я киваю.
Мы ждем милицию. В кабине тепло. Печка гонит нагретый воздух, в приемнике перебирает струны Марк Нопфлер. Поодаль трепыхаются полосатые рыночные палатки.
Закуриваем. Джексон приоткрывает окно. Врывается песня. Из «колокольчика» на столбе, с хрипом и завываниями, прет на весь околоток «Черный пес» «Зеппелин». Мы потрясенно внимаем.
— Охренеть можно, — говорит Че, — ракынрол. Россия сделала гигантский скачок в сторону Запада — Запад даже отскочить не успел.