Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Папа! – не выдерживаю я. – Для чего мы сюда пришли? Что случилось?
– Ничего, – говорит он, – я пятнадцать лет не ел настоящего шашлыка.
В этот момент происходят сразу две вещи. Из-за соседнего стола приподнимается одна из тёток, с взором горящим и с мобильником в руке, с явным намерением заарканить меня в свою фотогалерею, а в дверь ресторана впархивает Клара, директор Русской Иерусалимской библиотеки. Клара всегда – вестник счастья, вне зависимости от погоды, политической ситуации, ваших намерений, настроения и планов и полного бардака в вашей жизни. На ней всегда нечто яркое, алое, васильковое, жёлтое… Вот сейчас она в солнечно-жёлтом лёгком плаще и в такой же солнечной мягкой панамке. В руках у неё всегда – как Библия у странствующего проповедника – программка мероприятий библиотеки на сентябрь или январь, а в программке этой… там бурливая жизнь местного русского духа: вечера поэзии, выставки, кулинарные встречи, лекции пролетающих над Иерусалимом журналистов, политологов, психологов… Я назвала вечера романсов? Так вот, и вечера романсов… Клара – очаровательный, светлый, как её одежды, человек с железными нервами – а иначе как бы ей удалось в течение последней четверти века убирать с дороги всех своих конкурентов. Уклониться от её программки на сентябрь совершенно невозможно, заявить, что ты вряд ли потащишься вечером на лекцию культуролога Штейна, бессмысленно, так что мы с отцом, кивая и благодаря, принимаем раскладную зазывку, и та лежит на скатерти возле тарелки моего отца, а сам он, приподнявшись, целует ручку очаровательной Клары. Я упоминала, что мой отец, харьковский беспризорник, деспот, угрюмец и эгоист, бывает необыкновенно галантен и мил? Что он – красавец, что временами он совершенно неотразим?
Кроме того, с Кларой они давние друзья, и её пастельный портрет, мастерски выполненный моим отцом, висит над её столом в служебном кабинете, как портрет основателя какой-нибудь масонской Шотландской ложи.
Пока Клара щебечет, дама за соседним столом стеснительно медлит, не решаясь прервать приятную встречу; а затем и её Клара одаряет программой мероприятий, и на лице у дамы вспыхивает новая мысль, а я понимаю, на чём мне выпадет поставить свой автограф в ближайшие минуты.
…Но вот Клара покидает нас, в двери мелькает её жёлтый солнечный плащик, моя пожилая поклонница в который раз приподнимается из-за стола, слегка отодвинув стул… И тут мой отец, заметив это движение, спокойно и предостерегающе выставляет ладонь, молча указывая даме сесть на место. И та – клянусь всеми чертями – покорно садится…
– Это что, твоя клака? – довольно громко интересуется отец. – Ты заранее позаботилась о том, чтобы меня бесконечно прерывали? Тебе недостаёт славы, нужно постоянное её подтверждение?
Я вспыхиваю в яростной попытке подобрать мгновенный ответ на этот гнусный выпад, но он меня опережает:
– С юмором у тебя по-прежнему неважно, когда дело касается твоей персоны… Да, и я уже говорил: тебе стоит поменять оправу очков. В этих очках ты похожа на сельского гинеколога…
Наконец нам приносят заказ: над глиняным горшочком вьётся ароматный грибной парок. И господи, только бы ему понравился этот самый шашлык, ну хоть бы занял его минут на десять! Я берусь за шампур и аккуратно стаскиваю с него вилкой на отцову тарелку кусочки говядины.
– Вот тебе твой шашлык, – говорю я. – Приступай.
Но гинекологический образ, видимо, вызвал в его памяти некие воспоминания, потому что далее следуют нелепые и неловкие признания, абсолютно мне не нужные: о том, что у меня должны были быть братья и сёстры, но не родились. Мама решала по-своему. И это грех, и ОН НЕ ВИНОВАТ, он всегда хотел много детей.
У меня на сей счёт другие сведения от мамы, но я молчу и терплю, терплю… Я великий терпила, так мне и надо. Пусть сам сменит тему, а мне дайте похлебать вожделенный грибной супчик, имею я право?
И он вдруг меняет тему! Самым неожиданным образом.
– Кстати, знаешь… однажды я увлёкся, – говорит он.
– Чем?
– Не чем, а кем. Женщиной… Не веришь?
– Не-а, – отзываюсь я, катая во рту слишком горячую картофелину. – Ты всю жизнь любил одну только маму и ужасно ревновал её к каждому столбу. Ты разбил стулом люстру, когда увидел из окна, что маму провожает до дому их завуч, им было по пути, а трамваи встали. Мне было лет двенадцать, Верке – шесть, мы с ней забились под стол в каком-то остекленелом ужасе, ибо по комнате носился полтергейст. Я прекрасно это помню.
– Это совсем другое, – невозмутимо отзывается он. – Я же не говорю, что я изменил твоей матери. Но однажды… да: однажды я ЧУТЬ не изменил.
Это для меня полнейшая новость. Мой красавец-отец всю жизнь был самозабвенно верен своей жене. Извращённо верен, считает моя сестра. У матери всегда всего было много: учеников, друзей, знакомых и незнакомых, которые становились знакомыми после первой же её обращённой к человеку фразы… У отца никого, кроме матери, не было. Дочери не считались, они являлись для него продолжением и сутью дома, а значит, и жены.
– В Дзинтари это было. Ты же знаешь, я каждый год лечил в Дзинтари свой остеохондроз. Ну и там, в Доме творчества, мы познакомились. Она была художницей из Львова, довольно молодая, сидела за моим столом… В ней была, понимаешь, какая-то мягкость… такая пленительная тусклость, милое уныние.
Ещё бы, думаю я, по сравнению с цыганским темпераментом мамы и постоянным кипящим тонусом жизни нашего семейства… только тусклость и уныние могли тебя удивить и расположить к себе. Я не понимаю только, зачем – спустя десятилетия – рассказывать об этом мне, своей дочери.
– …и знаешь, как это бывает, – продолжает он мечтательным тоном, – мы гуляли по дорожкам среди сосен, она рассказывала о своей жизни. Никогда не бывала замужем, детей нет, живёт с мамой в однокомнатной квартирке… И спустя неделю после этих прогулок она назначила мне свидание у себя в номере. После ужина…
– Послушай, папа… Ты уверен, что именно я должна стать твоим конфидентом?
– Но ведь ты считаешь себя писателем, – невинно замечает он. – И в этой истории нет ровным счётом ничего неприличного,