Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кеплер
_____
Постоялый двор «У Золотого грифона»
Прага
Июль года 1611
Фрау Регине Эхем,
в Пфаффенхофен
Ах, Регина, душа моя! Перед лицом скорбей, какие нам выпали на долю, слова бессильны и лучше бы доверить чувства свои молчанью. Однако, что бы я ни испытал, ты вправе получить отчет о последних моих неделях. Если слог мой тебе покажется неловок, если вдруг я покажусь тебе холодным, бессердечным, я знаю, ты поймешь, что только горе мое и стыдливость мешают высказать то, что на сердце.
Когда впервые началась болезнь твоей матери — кто скажет? Жизнь ее была полна печали и забот. Правда, она оставалась равнодушна к обольщениям грубой вещественности, хоть и бранила меня часто за слишком скромные успехи в высшем свете, куда вступить была ее заветная мечта. Но дважды овдоветь к двадцати двум годам — не шутка, и легко ль ей было потерять первых наших детей, а теперь и любимого Фридриха. В последнее время ударилась она в набожность, и редко можно было ее видеть без молитвенника. И еще — у нее сдавала память, и порой она ни с того ни с сего принималась хохотать или вскрикивала, словно от удара. Вдобавок усугубилась в ней зависть, и вечно она оплакивала свой жребий, сравнивая себя с женами советников и разной придворной мелкой сволочи, которые достигли куда более блистательных высот, нежели она, жена императорского математика. Что я мог поделать?
Болезнь ее прошлою зимой, эта лихорадка и падучая, очень меня встревожили, но она их одолевала с бодростью и твердостью, дивившей всех, кто только ее знал. Смерть мальчика в феврале была страшным ударом. Воротясь после поездки моей в Линц на исходе июня, я снова застал ее больною. Австрийские войска к нам занесли заразу, и она подхватила сыпной тиф, или fleckfieber, как здесь это называют. Она бы и его поборола, да силы были уж не те. Пораженная злодействами, какие тут творила солдатня, и зрелищем кровавых схваток в городе, разуверясь в лучшем жребии, снедаемая тоской о дорогом своем сыночке, третьего дня сего месяца она скончалась. Когда уж переодевали ее во все чистое, последние слова ее были: это ради спасения? Она тебя поминала в последние свои часы, она часто о тебе говорила.
Вина моя и угрызенья меня терзают. Брак наш с самого начала был обречен, будучи совершен противу нашей воли, под бедственными небесами. Она была по природе склонна грустить и обижаться. Обвиняла меня в том, что над ней смеюсь. Мешала мне работать, обсуждая мелкие свои домашние хлопоты. Возможно, я бывал нетерпелив, если она приставала ко мне с вопросами, но никогда я не называл ее дурой, хотя, возможно, она и думала, что я ее считаю таковой, она была тонка по-своему. Под конец, из-за частых болезней, у ней совсем отшибло память, и часто я сердил ее подсказками своими и советами, она не терпела руководства, как ни была порой беспомощна. Бывало, сам я делался еще беспомощней ее, но по глупости вел дело к ссоре. Одним словом, она все больше сердилась, я же ее сердил, мне очень жаль, но ведь занятия мои часто делают меня невнимательным. Был ли я с ней жесток? Заметя, что мои слова ей причинили боль, я был готов скорей откусить собственный палец, чем дальше обижать ее. Что до меня, я так и не узнал большой любви. Но я не то чтоб ее ненавидел. А теперь, знаешь, слова сказать не с кем.
Помни обо мне, моя девочка, и обо мне молись. Я перебрался на этот постоялый двор — ты не забыла «Золотой грифон»? — дома совсем нет мочи оставаться. По ночам я мучаюсь, не сплю. Что мне делать? Я вдовец, с двумя малыми детьми, вокруг кипят буйные превратности войны. Я к тебе выберусь, если удастся. Пожалуй, и ты бы могла приехать меня повидать, но нет, слишком велика опасность. Подписываюсь по старинке
Папа.
Post scriptum. Я вскрыл завещание твоей матери. Мне она ничего не оставила. Кланяйся твоему супругу.
_____
Кунштадт в Моравии
Апрель года 1612
Иоганнесу Фабрицию,
в Виттенберг
Приветствую Вас, благородный сын благородного отца. Простите мне, что так долго Вам не отвечал на Ваши многочисленные, милейшие и приятные мне письма. В последние месяцы я очень занят был делами частными и общими. Вы, без сомненья, знаете о важных событиях, случившихся в Богемии, событиях, какие, кроме иных последствий, повели, можно сказать, к изгнанию моему из Праги. В Кунштадте я ненадолго, остановился в доме старой подруги покойной моей жены. Женщина добрая, вдова, она вызвалась позаботиться о моих сиротах, покуда я не приищу себе жилья в Линце. Да, я направляюсь в Линц, где вступлю в должность окружного математика. Видите, как низко меня кинуло.
Прошедший год был худший из всех, какие я знавал; молюсь, чтоб сызнова такого не увидеть. Кто б мог подумать, что такое множество несчастий может выпасть одному человеку за столь короткий срок? Я потерял любимого моего сына, потом жену. Казалось бы довольно, скажете Вы, но беды, как начнутся, так и валят беспощадной чередой. Войдя в Прагу, войска Пассау с собою принесли болезни, отнявшие у меня сына и жену; потом нагрянул эрцгерцог Матвей со своим войском, и мой господин и покровитель был сброшен с трона: Рудольф, печальный, бедный, добряк Рудольф! Уж как старался я его спасти! Обе стороны в споре исходили из прорицаний звезд, как это водится у государственных мужей и воинов, а значит, ежечасно прибегали к услугам императорского математика и придворного астронома. Хотя, по правде говоря, мне было б выгодней связать свой жребий с его врагами, я остался верен своему господину, и даже внушал Матвею, будто звезды благоволят Рудольфу. Все, разумеется, напрасно. Исход сей битвы был решен еще до ее начала. Я оставался при Рудольфе и после его отреченья в мае. Что ни говори, он был добр ко мне, и как я мог его предать? Новый император не питает ко мне вражды, еще в последнем месяце он укрепил за мною должность математика. Матвей, однако, — не Рудольф; мне будет лучше в Линце.
Мне будет лучше. Так я себе говорю. В Верхней Австрии есть хотя бы люди, которые ценят меня и мою работу. О земляках моих того не скажешь. Вы знаете, быть может, о попытках моих вернуться в Германию? Недавно снова я прибегнул к Фридриху Вюртембургскому, я умолял пожаловать мне пусть не место профессора философии, но хоть какую-нибудь скромную должность, чтоб я мог спокойно, в каком-нибудь углу, продолжать свои занятия. При дворе ко мне отнеслись со снисхождением, предложили даже занять очередь на кафедру математическую в Тюбингене, ибо доктор Мэстлин уже стар. В консистории, однако, были иного мнения. Мне припомнили, как при первом своем прошении я со всею честностью предупреждал, что не мог бы подписать без оговорок Formula Concordiae,[34]и вдобавок вытащили старое обвинение, якобы я склоняюсь к кальвинизму. И вот, в конце концов я отринут моим отечеством. Простите мне, но за это я посылаю их к чертям.
Мне сорок один год, я потерял все: семью, честное имя, даже родину. Я заглядываю в новую жизнь, не зная, какие еще она мне готовит беды. И все-таки я не отчаиваюсь. Я сделал великую работу, когда-нибудь ее оценят по заслугам. Дело мое еще не завершено. Виденье мировой гармонии всегда передо мной, ко мне взывает. Господь меня не покинет. Я выживу. Со мной всегда гравюра великого Дюрера Нюрнбергского, названная «Рыцарь, Смерть и Дьявол», — образ стоического величия и мужества, откуда черпаю я много утешенья: вот так и надо жить, глядя в будущее, не внемля ужасам, не обольщаясь глупыми надеждами.